История великой дружбы Пастернак - Цветаева - Рильке. Переписка Р.М. Рильке, М. Цветаевой, Б. Пастернака Райнер Мария Рильке

ПЕРЕПИСКА М.ЦВЕТАЕВОЙ-Б.ПАСТЕРНАКА-Р.РИЛЬКЕ В 1926 г. (Извлечение)

1. В отличие от переписки Рильке с Цветаевой, где интервал между отправкой и получением составлял от силы два дня (корреспонденты, как правило, успевали получить и прочесть письма друга друга прежде, чем написать ответ), переписка Цветаевой и Пастернака обнаруживает иную закономерность.

Письма идут из Франции в Москву пять-шесть дней, и за это время, не дожидаясь ответа, один пишет другому вдогонку, продолжая и развивая ранее затронутые темы.

Так, письмо Цветаевой от 22 мая никак не ответ на то, о чем писал Пастернак 19 мая. Следующее письмо Пастернака - продолжение его предыдущего письма. Пастернак с грустью думает о том, что молчаливой пересылкой ответа из Швейцарии Цветаева не одобрила задуманную им высокую дружбу трех поэтов, и у него появляется горькое чувство, точно она «отстраняет» его от Рильке.

2. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ.

Милый Райнер, Гёте где-то говорит, что на чужом языке невозможно создать ничего значительного,- это всегда казалось мне неверным. (В целом Гёте всегда прав, в суммарном итоге это закономерность, потому-то сейчас я с ним и не согласна.)

Сочинение стихов - уже перевод, с родного языка - на все другие, будь то французский или немецкий, все равно. Ни один язык - не есть родной язык. Сочинять стихи - значит перелагать их (Dichten ist nachdichten). Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских или русских и т. д. поэтах. Поэт может писать по-французски, но он не может быть французским поэтом. Это смешно.

Я вовсе не русский поэт и всегда удивляюсь, когда меня таковым считают и рассматривают. Потому и становятся поэтом (если вообще этим можно стать, если бы этим не являлись отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., но чтобы быть всем. Или: являешься поэтом, ибо не являешься французом. Национальность - замкнутость и закрытость. Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и является собственно языком. Потому-то ты звучишь на французском иначе, нежели на немецком,- потому-то ты и писал по-французски!

3. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ.

Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно - для него. Потому я и послала письма. Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.

4. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Растущее беспокойство Пастернака приводит его в начале апреля к намерению незамедлительно ехать к Цветаевой в надежде затем, вместе с нею, навестить Рильке. «Что бы мы стали делать с тобой - в жизни? Поехали бы к Рильке», - цитирует Цветаева 22 мая 1926 года строки, написанные Пастернаком в те дни. Получив копию письма Рильке, Пастернак одновременно со своим письмом к нему пишет Цветаевой о своем желании приехать к ней. О Рильке он упоминает только вскользь.

Марина, позволь мне прервать это самомучительство, от которого никому не будет никакого проку. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, - как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год?

Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год).

Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять - это томы исписать), чем это было бы сейчас.

Ни о чем больше нет речи. У меня есть цель в жизни и эта цель - ты. Вернувшись незадолго перед тем из Лондона, куда она ездила по приглашению Д. П. Святополка-Мирского, устроившего ей два литературных вечера, М. Цветаева холодно отнеслась к этому внезапному и безоглядному порыву.

Она собиралась с детьми на лето в Вандею, в приморскую деревню Сен-Жиль, и приезд Пастернака явно не вписывался в ее планы…..

…..Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю…..
….И все-таки, что я не поехал к тебе - промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз - жизнь, а не что-нибудь другое….

….Голос здравого смысла взял верх над романтикой первого непосредственного жеста. Б. Пастернаку казалось невозможным явиться к Рильке, не написав чего-нибудь нового, достойного, оправдывающего это вторжение. Уже 20 апреля он вверил судьбу их встречи в руки Цветаевой: «Если ты меня не остановишь, то тогда я еду с пустыми руками только к тебе и даже не представляю себе куда еще и зачем еще. Не поддавайся живущей в тебе романтике. Это плохо, а не хорошо».

Ее ответ его обрадовал: она не только предоставляла ему свободу выбора, но и напоминала о его долге, что явно отодвигало встречу на год. Об этом своем письме Цветаева пишет Тесковой через пять лет: «Летом 26-го года, прочтя где-то мою Поэму Конца, Б<орис> безумно рванулся ко мне, хотел приехать - я отвела: не хотела всеобщей катастрофы».

5. ЦВЕТАЕВА-ПАСТЕРНАКУ.

Ответ Цветаевой на письмо Пастернака от 1 июля - об искушениях, с которыми связано для него одинокое лето в городе, раскрывает одну из существенных противоположностей их жизненных установок. Для Пастернака евангельское положение о преодолении соблазна было законом существования духовной вселенной.

Он считал, что на восприимчивости человеческой совести к словам: «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», «держится как на стонущих дугах все последующее благородство духа». Его жалоба на то, во что обходится ему преодоление соблазна, неожиданно возмутила Цветаеву. Кроме этого ее ответное письмо - своеобразный итог размышлений о возможности реальной жизни с любимым человеком.

Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (С<ережа> и я) <...>: трагическая невозможность оставить С<ережу> и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности - дробление суток. С Б. П. мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел её»…..
……Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты - этого унижения я бы не вынесла….

……У меня другая улица, Борис, льющаяся, почти что река, Борис, без людей, с концами концов, с детством, со всеми, кроме мужчин. Я на них никогда не смотрю, я их просто не вижу. Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мною завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб - оцени…..
…..Разные двигатели при равном уровне - вот твоя множественность и моя. Ты не понимаешь Адама, который любил одну Еву. Я не понимаю Еву, которую любят все. Я не понимаю плоти как таковой, не признаю за ней никаких прав - особенно голоса, которого никогда не слышала…..

6. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я её люблю больше всего на свете. В разлуке я её постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, т. е. пока я не узнал её родни, и она - моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить.

7. ЦВЕТАЕВА-ПАСТЕРНАКУ.

В двадцатых числах июля Цветаева приходит к выводу, что их переписка с Пастернаком зашла в тупик, что она не может ему больше писать, и просит его тоже ей не писать. Цветаева писала ему 1 февраля 1925 года: «Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это - доля. Ты же воля моя, та, пушкинская, взамен счастья» («На свете счастья нет, но есть покой и воля»).

8. ПАСТЕРНАК-ЦВЕТАЕВОЙ.

Пастернак вкладывал в понятие совместной жизни, следующее: «Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, - Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче!

Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем».

Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер,- не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою - засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит.

Просто - спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку - на твое правое - и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И - его целовать…..
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки - Россия. Не поезд - вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь - этой ночью я буду спать с тобой.

В темноте - разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, - не о постели). Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель - корабль, мы отправляемся в путешествие. Можешь не отвечать мне - целуй еще.

Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы - хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я - за границей! Есмь и не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он - ей. Спать с ней и писать мне - да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) - почерком породненные, словно сестры...

Ему братом - да, ей сестрой - нет.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь - надолго. Захочешь - недолго.

Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости - ты тоже нуждаешься). Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость - могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.

Молчание Бориса беспокоит и огорчает меня; значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе? И хотя я вполне понимаю, что ты имеешь в виду, говоря о двух «заграницах» (исключающих друг друга), я все же считаю, что ты строга и почти жестока к нему (и строга ко мне, желая, чтобы никогда и нигде у меня не было иной России, кроме тебя!) Протестую против любой исключенности (она коренится в любви, но деревенеет вырастая...): принимаешь ли меня и таким, еще и таким?

Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. - «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай.

Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их - в эмиграции - всего два).

Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость! Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) - и тогда я приеду.

В Сен Жиле я пробуду до 1-15 октября, затем - Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября - Париж.

Ранее ноября нам не увидеться. Кстати - можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется). Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь... разъять их. Я все равно буду любить тебя - ни больше, ни меньше. Я радуюсь тебе так, словно ты - целая и всецело новая страна.

13. РИЛЬКЕ-ЦВЕТАЕВОЙ.

Цветаева не могла понять, что Рильке смертельно болен (белокровие); впрочем, серьезность его положения оставалась тайной даже для самых близких и за три с половиной месяца - от начала мая до середины августа - отношение Рильке к Цветаевой несколько изменилось.

Переломным моментом в их переписке стало письмо Цветаевой от 2 августа. Цветаевская безудержность и категоричность, нежелание считаться с какими бы то ни было обстоятельствами и условностями, ее стремление быть для Рильке «единственной Россией», оттеснение Бориса Пастернака - все это казалось Рильке неоправданно преувеличенным и даже жестоким.

На большое письмо Цветаевой от 22 августа он, видимо, не ответил, как не откликнулся и на ее открытку из Бельвю под Парижем, хотя и в Сьер, где он жил до конца ноября, и в санатории Валь-Мон, где вновь оказался в декабре, он все еще писал письма. Переживая его молчание как потерю, Цветаева шлет ему в Мюзо открытку с видом пригорода Парижа Бельвю, куда она в середине сентября переехала из Вандеи:

Дорогой Райнер! Здесь я живу. Ты меня еще любишь? Марина.

14. ЦВЕТАЕВА-РИЛЬКЕ-ПАСТЕРНАК.

Смерть Рильке страшно поразила Цветаеву. Это было для нее ударом, от которого она никогда уже не смогла оправиться. Все то, что Цветаева горячо любила (поэзия, Германия, немецкий язык), - все это, воплотившись для нее в образе Рильке, внезапно перестало существовать.

«...Рильке - моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости», - признавалась она в 1930 году Н. Вундерли-Фолькарт, близкой приятельнице Рильке в последние годы его жизни.

Можно сказать, что это трагическое событие отчасти определило дальнейшую судьбу Цветаевой и ее творческую биографию. Во многом видоизменило оно и взаимоотношения Пастернака с Цветаевой.

Переписка, прервавшаяся в июле и понемногу возобновившаяся в феврале 1927 года, неумолимо замирала и охладевала…..

Фото из интернета

Переписка Р.М. Рильке,
М. Цветаевой, Б. Пастернака

Вступление

При подготовке этой книги нам пришлось столкнуться с явлением редкой лирической высоты и силы. Удивительные и во многом трагические обстоятельства соединили в начале 1926 года трех великих европейских поэтов. Старшему из них, Райнеру Мария Рильке, исполнилось к тому времени 50 лет. Крупнейший немецкоязычный поэт XX века, Рильке жил тогда в Швейцарии в уединенном маленьком замке Мюзо; мучительная болезнь заставляла его подолгу лечиться на курортах и в санаториях. Именно там, в местечке Валь-Мон, и начинается в мае 1926 года его общение с молодыми русскими поэтами - Борисом Пастернаком и Мариной Цветаевой, уже ранее связанными между собой дружбой и длительной перепиской.

Это было время, когда мировая поэзия вступила в тяжелый кризис. Духовный уклад Европы был разрушен войной 1914 года, любые попытки словесного самовыражения казались неестественным анахронизмом. Ибо, по определению M. М. Бахтина, «всякая лирика жива только доверием к возможной хоровой поддержке», она существует «только в теплой атмосфере, в атмосфере <...> принципиального звукового неодиночества» . По-своему переживаемые, общие для многих трудности периода спада лирической стихии сблизили разбросанных по разным странам Цветаеву, Пастернака и Рильке. За их письмами друг другу ощущается духовное одиночество, в котором оказались поэты, их желание найти сообща - «поверх барьеров» - новые возможности искусства.

История взаимоотношений, образующих содержание переписки, возникает издалека, уходя своими корнями в последние годы XIX столетия, когда молодой Рильке, еще начинающий свой путь в искусстве, всерьез увлекается Россией и русской культурой. Следуя сильным русофильским настроениям, весьма распространенным в ту пору на Западе, Рильке видел в России особый, «богоизбранный» народ, еще только выходящий на путь широкого исторического развития. Патриархальная Россия воспринималась им как полная противоположность западной цивилизации, погрязшей в рационализме и «безбожии» и клонящейся к своему упадку. Россия же, с этой точки зрения, казалась «юной» страной, которой предстоит еще небывалый духовный расцвет.

Преисполненный заманчивых ожиданий, Рильке в апреле 1899 года впервые приезжает в Россию. С ним - его немецкие друзья: писательница Лу Андреас-Саломе (ее влияние на молодого поэта было в те годы очень значительным) и ее муж, ориенталист Карл Андреас. Через двадцать пять лет, в беседе с польским литератором В. Гулевичем, Рильке так рассказывал о своих первых часах в России: «После короткой передышки в гостинице я сразу же, несмотря на усталость, отправился в город. И вот на что я наткнулся: в сумерках возвышались очертания храма, в тумане по сторонам его стояли паломники, ожидающие, когда откроются двери. Это необычайное зрелище потрясло меня до глубины души. Впервые в жизни мной овладело невыразимое чувство, что-то вроде чувства родины...» .

В первый же день своего пребывания в Москве Рильке направляется к художнику Леониду Осиповичу Пастернаку, профессору Училища живописи, ваяния и зодчества. «В один из прекрасных весенних дней, - вспоминал впоследствии Л. О. Пастернак, - <...> в моей мастерской стоял молодой человек, очень еще молодой, белокурый, хрупкий, в темнозеленом тирольском плаще. В руках у него были рекомендательные письма от друзей моих из Германии с просьбой оказать подателю помощь словом и делом в его знакомстве со страной и ее жителями. Просили меня также, насколько я помню, познакомить его, если это удастся, с Толстым» .

Выполнить эту последнюю просьбу для Л. О. Пастернака не составляло труда: как раз в то время он работал над иллюстрациями к роману «Воскресение», часто и подолгу виделся с писателем. И на другой день вечером Рильке и его спутники посетили Толстого в его доме в Хамовниках .

Уже первые московские впечатления Рильке чрезвычайно обострили его ранее наметившееся восприятие России. «В его воображении поэта вставала Россия как страна вещих снов и патриархальных устоев, в противоположность промышленному Западу», - рассказывает писательница Софья Шиль, русская знакомая Рильке . Поэту казалось, что он обрел в России все то, что так напряженно и мучительно искал в предыдущие годы на Западе. Ему виделась сказочная страна, населенная народом-«братом», народом-«художником». «Трудно высказать, сколько новизны в этой стране и сколько будущности», - писал Рильке из Петербурга 19 мая 1899 года немецкому поэту Г. Залусу . Именно в России Рильке по-настоящему ощутил себя художником, окончательно поверил в свое призвание. «Мое искусство стало сильнее и богаче на целую необозримую область, и я возвращаюсь на родину во главе длинного каравана, тускло поблескивающего добычей» - так формулировал сам Рильке в одном из писем итог своего первого знакомства с Россией .

Познакомившись с Москвой и Петербургом, Рильке вернулся в Германию и с головой погрузился в изучение русского языка и русской культуры. Он читает в оригинале русских классиков, переводит на немецкий язык «Чайку» Чехова, стихи отдельных русских поэтов (К. Фофанова, С. Дрожжина). «...Хочу сообщить Вам, - пишет Рильке Л. О. Пастернаку 5 февраля 1900 года, - что Россия, как я Вам и предсказывал, оказалась для меня чем-то более существенным, нежели случайное событие. С августа прошлого года я почти исключительно занят тем, что изучаю русское искусство, русскую историю и культуру и - боюсь пропустить - ваш прекрасный несравненный язык; и хотя я еще не могу на нем разговаривать, но уже без усилий читаю Ваших великих (и каких великих!) поэтов. Я также понимаю бо льшую часть того, что говорят. А что за удовольствие читать в подлиннике стихи Лермонтова или прозу Толстого!»

9 мая 1900 года Рильке и Лу Андреас-Саломе вновь приезжают в Москву и сразу же окунаются в ее пеструю и разноликую жизнь: новые знакомства и встречи, посещение театров, музеев, картинных галерей и монастырей... 30 мая (по н. ст.) они отправляются в большую поездку по России; их ближайшая цель - Ясная Поляна. Случай сталкивает их на вокзале с Л. О. Пастернаком, ехавшим тем же поездом с семьей в Одессу. Рядом с художником - его сын Борис. Через тридцать лет в автобиографической повести «Охранная грамота», посвященной памяти Рильке, Борис Пастернак описал эту знаменательную встречу.

«Жарким летним утром 1900 года с Курского вокзала отходит курьерский поезд. Перед самой отправкой к окну снаружи подходит кто-то в черной тирольской разлетайке. С ним высокая женщина. <...> Втроем с отцом они говорят о чем-то одном, во что все вместе посвящены с одинаковой теплотой, но женщина перекидывается с мамой отрывочными словами по-русски, незнакомец же говорит только по-немецки. Хотя я знаю этот язык в совершенстве, но таким его никогда не слыхал <...> В пути, ближе к Туле, эта пара опять появляется у нас в купе. <...> Потом они прощаются и уходят в свой вагон <...> Лицо и происшествие забывается и, как можно предположить, навсегда» .

Происшествие не забылось. Напротив, оно навсегда осталось в памяти Бориса Пастернака как одно из ярчайших событий его жизни: ведь он в первый и в последний раз видел тогда немецкого поэта, который спустя много лет станет его кумиром!

Путешествие Рильке и Лу Андреас-Саломе по России длилось два с половиной месяца и закончилось в Петербурге . Поэт возвращается на родину со страстным желанием посвятить свою жизнь изучению России и русской культуры. И действительно в течение ближайших двух лет Рильке с небывалым энтузиазмом продолжает изучать язык, читает книги по русской истории, переводит Достоевского, пишет статьи о русском искусстве и всячески пропагандирует его в Германии (особенно «мирискуссников»). Русские впечатления Рильке глубоко отразились и в его оригинальном творчестве («Часослов», «Истории о Господе Боге», отдельные драмы и стихотворения).

В начале 1902 года Рильке оказался в крайне стесненных обстоятельствах. Женитьба на скульпторше Кларе Вестхоф (1901), рождение дочери, устройство собственного дома - все это требовало постоянного заработка. Именно тогда у Рильке вызревает мысль о переселении в Россию на постоянное жительство. Желая обеспечить себе место корреспондента при каком-нибудь периодическом издании, Рильке обращается к владельцу газеты «Новое время» А. С. Суворину, известному своим меценатством. В письме к нему от 5 марта 1902 года Рильке между прочим писал:

«Моя жена не знает России; но я много рассказывал ей о Вашей стране, и она готова оставить свою родину, которая ей тоже стала чужда, и переселиться вместе со мной в Вашу страну - на мою духовную родину. О если б нам удалось наладить там жизнь! Я думаю, что это возможно, возможно потому, что я люблю Вашу страну, люблю ее людей, ее страдания и ее величие, а любовь - это сила и союзница Божья» .

Суворин не ответил на письмо неизвестного ему немецкого литератора. Впрочем, и самому Рильке пришлось вскоре отказаться от плана переселиться в Россию. В конце августа 1902 года, желая написать книгу о Родене, Рильке надолго отправляется в Париж, и на этом резко обрывается «русский» период его жизни. Однако внутреннюю связь с Россией поэт сохраняет до конца своих дней. В его письмах и разговорах с друзьями постоянно возникает тема России, окрашенная ностальгическими настроениями. Он посещает русские спектакли, русские выставки, гастроли русских трупп. В своих скитаниях по Западной Европе Рильке постоянно встречается с русскими людьми - художниками, писателями, артистами (среди них - Горький, Бунин, А. Бенуа и др.).

Дважды видится Рильке в эти годы и с Л. О. Пастернаком; а промежутки между их встречами заполняются письмами, присылками книг. (Сохранилось десять писем Рильке с 1899 по 1906 год и одно 1926 года .) Темы их переписки остаются неизменными: Россия - «страна-сказка», ее язык, литература, искусство. Вспоминая о своей встрече с Рильке и Кларой Вестгоф в Риме в 1904 году, художник писал: «Незабываемыми остались часы, проведенные с ним в оживленной беседе. И на этот раз главной темой, кроме искусства, была боготворимая им Россия и русская литература, которую он изучил весьма основательно. Меня поразило, с каким знанием и с каким воодушевлением говорил он об особенностях и красоте старорусской поэзии, главным образом, о «Слове о полку Игореве», которое он прочел в оригинале...» .

С января по август 1925 года Рильке вновь живет в Париже. С той же увлеченностью, как и 25 лет назад, Рильке интересуется всем русским , завязывает новые знакомства, возобновляет старые. Вероятно, оглядываясь на пройденный путь, Рильке с особой глубиной почувствовал, сколь сильна его духовная связь с Россией, «страной-сказкой». Воспоминания поэта о России были в те месяцы настолько сильными, что он даже «мечтал написать о своих русских путешествиях» .

В декабре 1925 года в Западной Европе широко отмечался пятидесятилетний юбилей Рильке. Имя немецкого поэта уже тогда звучало для многих как символическое: воплотивший въяве романтический идеал художника-отшельника, укрывшийся в средневековой башне от мировых событий (революций и войн, нищеты и разрухи), Рильке воспринимается как живое воплощение самой поэзии, культуры, подлинного творчества. (Об этом - уже в своих первых письмах к нему - упоминают Борис Пастернак и Марина Цветаева.) Видя в Рильке, в его личности и произведениях, возможность противостоять «бездуховности» своего времени, к нему тянутся люди разного возраста и разных профессий, остро неудовлетворенные нравственной ситуацией в современном мире.

«Рильке не есть ни заказ, ни показ нашего времени, - он его противовес.

Войны, бойни, развороченное мясо розни - и Рильке.

За Рильке наше время будет земле - отпущено.

По обратности, то есть необходимости, то есть противуядию нашему времени Рильке мог родиться только в нем.

В этом его современность», - подчеркивала Марина Цветаева . О том же шла речь и в первых строках ее первого письма к Рильке («Ваше имя не рифмуется с современностью...»).

Среди многочисленных поздравлений, полученных Рильке в декабре 1925 года, было и взволнованное письмо от Л. О. Пастернака из Берлина. На приветствие своего старого друга поэт отозвался письмом от 14 марта 1926 года, которое косвенным образом и оказалось причиной завязавшейся вскоре переписки Рильке с Борисом Пастернаком и Мариной Цветаевой.

Марина Цветаева и Борис Пастернак были москвичами, ровесниками, из профессорских семей. Их отцы приехали в Москву из провинции и собственными силами добились успеха и общественного положения. Матери обоих были одаренными пианистками из плеяды учеников Антона Рубинштейна. В отроческих впечатлениях Пастернака и Цветаевой можно также найти известную схожесть. Так, частые поездки в Германию семейства Цветаевых (1904-1906) вполне сопоставимы с поездкой Пастернаков в Берлин (1906) и особенно летним семестром в Марбургском университете (1912) молодого Бориса Пастернака - неизгладимое воспоминание его мятущейся юности.

К концу мирного времени талант Цветаевой был отмечен такими авторитетами, как Брюсов, Волошин, Гумилев; росла ее известность в артистических кругах Москвы. Уже в то время Цветаева относилась к своему поэтическому призванию как к судьбе и миссии. Пастернак же, отдавший почти десятилетие оставленным впоследствии занятиям музыкальной композицией и серьезному изучению философии, лишь летом 1913 года стал писать стихи для своего первого юношеского сборника, незрелость и преждевременное издание которого он долго ставил себе в вину.

В поисках свободы и самостоятельности молодой Пастернак искал опоры и оправдания в жизненном и творческом опыте Рильке. Наткнувшись вскоре после своего возвращения из Германии (1907) на первые сборники Рильке («Мне на праздник», «Книга образов» и «Часослов»), присланные и надписанные автором его отцу, он был поражен серьезностью и настоятельностью их содержания. В его университетских тетрадях - между записями лекций - мы находим первые попытки переводов из Рильке . Спустя много лет Пастернак делает важное признание: «Я всегда думал, что в своих собственных попытках, во всем своем творчестве я только и делал, что переводил или варьировал его <т. е. Рильке> мотивы, ничего не добавляя к его собственному миру и плавая всегда в его водах» .

Пастернак не преувеличивал, утверждая, что обязан Рильке всем своим духовным складом (об этом он дословно писал и самому Рильке). Стремление к производительному художественному самоусовершенствованию как жизнеобразующему началу уже в юности привело Пастернака к отказу от крайностей романтизма. В числе любимых им авторов в 1910 году упоминается Йенс Петер Якобсен, который так много значил для Рильке. Музыкальной и гармонической основой пастернаковской поэзии становится проза. Всю жизнь Пастернак стремился к передаче сути, к овладению содержанием в такой мере, чтобы форма рождалась естественно, как у живого существа. Труд художника мыслился им как аскетическое ученичество и подчинен был основной задаче - явить в слове «образ мира», пронизанный счастьем существования и родства со всем. Этому Пастернак учился у Рильке.

Первой победой на этом пути Пастернак считал написанную им в 1917 году книгу «Сестра моя жизнь».

В годы войны и революции Цветаева и Пастернак были лишь шапочно знакомы. По словам Цветаевой: «Три-четыре беглых встречи. - И почти безмолвных, ибо никогда ничего нового не хочу. - Слышала его раз, с другими поэтами в Политехническом Музее. Говорил он глухо и почти все стихи забывал. Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока. Было впечатление мучительной сосредоточенности, хотелось - как вагон, который не идет - подтолкнуть... «Да ну же...», и так как ни одного слова так и не дошло (какая-то бормота , точно медведь просыпается), нетерпеливая мысль: „Господи, зачем так мучить себя и других!"» . Пастернак, со своей стороны, так же вспоминает случайность их первых встреч: «На одном сборном вечере в начале революции я присутствовал на ее чтении в числе других выступавших. В одну из зим военного коммунизма я заходил к ней с каким-то поручением, говорил незначительности, выслушивал пустяки в ответ. Цветаева не доходила до меня» .

В мае 1922 года Цветаева уехала к обретенному вновь после многолетней разлуки мужу в Берлин. Вскоре Пастернак прочел изданные в 1921 году «Версты» и написал Цветаевой длинное восторженное письмо. Спустя тридцать пять лет Пастернак рассказывал об этом в своей автобиографии:

«В нее надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения. Не возьму греха на душу, если скажу: за вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском.

Весной 1922 года, когда она была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку ее «Верст». Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.

Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может, общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений.

Я написал Цветаевой в Прагу письмо, полное восторгов и удивления по поводу того, что я так долго прозевывал ее и так поздно узнал. Она ответила мне. Между нами завязалась переписка, особенно участившаяся в середине двадцатых годов, когда появилось ее «Ремесло» и в Москве стали известны в списках ее крупные по размаху и мысли, яркие, необычные по новизне «Поэма Конца», «Поэма Горы» и «Крысолов». Мы подружились» .

Об этой дружбе, содружестве и истинной любви, заключенной в их обращенных друг к другу стихах, прозе, критических заметках и, главное, удивительных письмах, прекрасно написала дочь Цветаевой Ариадна Сергеевна Эфрон . По ее словам, переписка Цветаевой и Пастернака длилась с 1922 года по 1935-й, достигнув апогея в середине двадцатых и затем постепенно сходя на нет.

«В маминых записных книжках и черновых тетрадях множество о тебе, - писала А. С. Эфрон Борису Пастернаку 20 августа 1955 года. - Я тебе выпишу, многого ты, наверное, не знаешь. Как она любила тебя и как долго - всю жизнь! Только папу и тебя она любила, не разлюбливая» .

По воле А. С. Эфрон текст большей части переписки Цветаевой и Пастернака не может быть опубликован ранее начала будущего (XXI) века. Впрочем, мы уже сейчас имеем право отнести - без всяких сомнений - эти письма к значительнейшим событиям истории русской литературы нашего времени.

В начале 20-х годов Пастернак бедствовал; у него не хватало средств прокормить семью. В середине августа 1922 года он вместе с женой уезжает в Берлин, где в то время жили его родители. Незадолго до отъезда Пастернака, в июне 1922 года, выходит в свет третья книга его стихов «Сестра моя жизнь», выпущенная московским отделением издательства З. И. Гржебина. (В 1923 году книга переиздается в Берлине тем же издательством.) В начале 1923 года в берлинском издательстве «Геликон» появляется четвертая книга стихов Пастернака - «Темы и варьяции». Тем не менее чувства, владевшие Пастернаком в Берлине, были далеко не радостными.

Встреча с Германией после десятилетнего перерыва оказалась для него глубоким разочарованием. Романтические восторги юношеской поры развеялись, как дым, на фоне современной действительности. «Я видел Германию до войны и вот увидел после нее, - вспоминал Пастернак. - То, что произошло на свете, явилось мне в самом страшном ракурсе. Это был период рурской оккупации. Германия голодала и холодала, ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временам, как за подаяньем, рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях» .

Пастернак пробыл в Германии до марта 1923 года. В феврале он мимолетно посетил город своей юности - Марбург. Литератор А. В. Бахрах, встретившийся с Пастернаком в Берлине перед его возвращением в Россию, вспоминает:

«При посещениях «Фазанен-Экка» меня поразила некоторая перемена в настроениях Пастернака. В течение долгого времени он искренно и глубоко любил ту воображаемую Германию, которую раз навсегда полюбила и Цветаева, «где все еще по Кенигсбергу Проходит узколицый Кант» , ту, о которой он переписывался с одним из любимейших своих современников, с Рильке. Он еще способен был ее идеализировать и не замечал того, что происходило в ее подпочве. Особенно ему был дорог Марбург, где на роковом пути из Лондона на родину читал лекции Джордано Бруно и по мостовым которого в течение пяти лет «шаркал» Ломоносов . Этот университетский городок был ему дорог не только по студенческим, но и по сентиментальным воспоминаниям. И вот - кратковременная поездка «в прошлое» произвела на него нестираемое впечатление, в Марбурге он увидел, чего не хотел замечать в Берлине. Вся страна стала ему видеться в новом ракурсе. Взволнованным голосом он стал говорить то, что затем вписал в «Охранную грамоту» - „Ландшафт, когда-то слишком думавший о Тридцатилетней войне, кончил тем, что сам себе ее напророчил"» .

Первая половина 20-х годов была для Пастернака кризисной и в творческом отношении. В начале января 1923 года Пастернак пишет из Берлина В. П. Полонскому о «душевной тяжести», мешающей ему работать . Трагически сгущается в нем сознание незначительности всего написанного после циклов «Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации» (1917-1918). Пастернаком овладевает мысль о том, что лирическая поэзия не оправдана временем. Эпоха войн и революций нуждается в историке или создателе эпоса. Своими сомнениями Пастернак делится с Цветаевой, и она всей душой отзывается на его откровенность.

«Борис, первое человеческое письмо от тебя (остальные Geisterbriefe [Духовные письма (нем. ). ] и я польщена, одарена, возвеличена. Ты просто удостоил меня своего черновика», - пишет она Пастернаку 19 июля 1925 года. Неуверенность Пастернака в себе и его колебания встречают со стороны Цветаевой негодующий отпор: «Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А потом что? С моста в Москва-реку? Да со стихами, милый друг, как с любовью: пока она тебя не бросит... Ты же у Лиры крепостной» . С этого времени участие и поддержка Цветаевой становятся для Пастернака первостепенной необходимостью. С ее ободрения и одобрения летом 1925 года Пастернак принимается за поэму «1905 год».

В начале августа 1925 года Цветаева передала Пастернаку слух о том, что Рильке якобы умер. В ответном письме от 16 августа Пастернак просит ее проверить эти сведения и уточнить обстоятельства. Тогда же Пастернак в тоске пишет своей сестре Жозефине, что его томит предчувствие собственной близкой смерти.

Разлука с родителями и сестрами, которые с 1921 года жили в Германии, и острое желание встретиться наконец с Цветаевой заставляют Пастернака хлопотать о разрешении поехать за границу с семьей. Одновременно в нем растет понимание важности предпринятой им работы над поэмами «1905 год», «Лейтенант Шмидт», которые он пишет в постоянном общении с Цветаевой - его первым читателем и критиком. Пастернаку тогда казалось, что только одна Цветаева может полностью понять те задачи, которые он ставит перед собой, увидеть, как он их решает и насколько это ему удается.

Действительно, Цветаева умела судить о творчестве Пастернака, во многом ей созвучном, намного глубже других его современников. Вот в каких словах пишет она о Пастернаке его отцу, Леониду Осиповичу, 5 февраля 1928 года: «А Борис совсем замечательный, и как его мало понимают - даже любящие! «Работа над словом»... «Слово как самоцель»... «Самостоятельная жизнь слова»... - когда все его творчество, каждая строка - борьба за суть, когда кроме сути (естественно, для поэта высвобождающейся через слово!) ему ни до чего дела нет. «Трудная форма»... Не трудная форма, а трудная суть. Его письма, написанные с лету, ничуть не «легче» его стихов. - Согласны ли Вы? По его последним письмам вижу, что он очень одинок в своем труде. Похвалы большинства ведь относятся к теме 1905 года, то есть нечто вроде похвальных листов за благонравие».

Весной 1926 года, преодолевая горькое чувство безысходности, Пастернак завершает работу над поэмой «1905 год». Главными событиями, определившими для него возможность новых жизненных и творческих планов, были чтение цветаевской «Поэмы Конца» и полученное от отца известие, что Рильке жив и знает о нем и его стихах.

Подобно Борису Пастернаку, Цветаева была с детства близка немецкой культуре; она знала и горячо любила немецкий язык, немецкую романтическую поэзию и музыку. «Моя страсть, моя родина, колыбель моей души!», - писала она о Германии в 1919 году . Эту любовь к Германии привила Марине и ее сестре Асе в самом раннем детстве их мать М. А. Мейн. А. И. Цветаева рассказывает в своих воспоминаниях: «Со страстной любовью к отцу своему мама рассказывала о путешествиях с ним за границей, о поездках по Рейну, реке легенд, текущей меж гористых берегов, о старых замках на утесах, о местах, где пела Лорелея. Мы уже знали о ней знаменитую песню Гейне. И родным становился зеленый пенистый Рейн» .

В двенадцать лет Марина смогла увидеть Германию собственными глазами. Осенью 1904 года сестры Цветаевы были переведены родителями из Лозанны, где они воспитывались в католическом пансионе Лаказ, во Фрейбург. Здесь, в частном пансионе Бринк, они провели зиму 1904-1905 года (М. А. Мейн болела чахоткой, и ей был рекомендован горный воздух Шварцвальда). Пребывание в Германии отразилось на отроческих стихах Марины, вошедших впоследствии в ее первую книгу «Вечерний альбом» . Видимо, к этому времени относится и первое серьезное ее знакомство с немецкой литературой. Анастасия Цветаева вспоминает, что именно во Фрейбурге Марина «вошла в чтение немецких книг с наслаждением жарким и поглощенным» .

О том, что немецкий, вслед за русским, не переставал быть ее любимым языком, о постоянном чтении немецких авторов, в первую очередь Гете, Цветаева упоминала не раз. Что же касается поэзии Рильке, то Цветаева познакомилась с нею уже в зрелом возрасте. Одно из первых упоминаний о германском поэте находим в выдержках из цветаевского дневника «О Германии» (датируется 1919-м годом, но напечатано лишь в 1925-м, и, возможно, доработано в связи с публикацией). Примечательно, что уже в этих заметках Рильке воспринимается ею как «лучшая Германия». Цветаева пишет:

«А с войной - так: не Александр Блок - с Райнером Мария Рильке, а пулемет с пулеметом. Не Александр Скрябин - с Рихардом Вагнером, а дредноут с дредноутом. Был бы убит Блок - оплакивала бы Блока (лучшую Россию), был бы убит Рильке - оплакивала бы Рильке (лучшую Германию), и никакая победа, наша ли, их ли, не утешила бы» .

Можно предположить, что имя Рильке встречается (и, возможно, не раз) в неизвестной нам части переписки Цветаевой с Пастернаком 1922-1925 годов. Но особенно бурно прорывается у Цветаевой ее чувство к Рильке весной 1926 года, когда она получает от него в подарок его поздние стихотворные сборники - «Дуинезские элегии» и «Сонеты к Орфею».

Знакомство с этими книгами Рильке, у которых, кстати сказать, было тогда еще не слишком много почитателей в германоязычных странах, поразило Цветаеву. Отныне и до конца дней она будет воспринимать Рильке как олицетворение высочайшей духовности, как символ самой поэзии. «Вы - воплощенная поэзия», - именно с этих слов начинает она свой разговор с ним. Рильке для Цветаевой - Поэт с большой буквы, художник, созидающий Вечное. О Рильке как «воплощенной поэзии» Цветаева пишет, например, своей чешской приятельнице A. A. Тесковой 15 января 1927 года: «Германский Орфей, то есть Орфей, на этот раз явившийся в Германии. Не Dichter [Поэт (нем. ).] (Рильке) - Geist der Dichtung [Дух поэзии (нем.).] » . И спустя несколько лет в письме к Ш. Вильдраку: «...нас с Вами связывают узы родства: Вы ведь любите Россию и Пастернака»; и главное Рильке, который не поэт, а сама поэзия »

Упоминание о «германском Орфее» содержит, конечно, намек на ту самую книгу Рильке, которую Цветаева получила от автора. Никогда не оставлявшая Рильке вера в творца-художника и великую силу искусства, преобразующую мир, предопределила этот образ бога-певца, к которому обращены все 55 сонетов сборника. Не случайно подчеркнуты Цветаевой (в письме к Тесковой) слова «на этот раз». Поэзия как высшее и вечное духовное начало, проявляющееся во времени через ее «носителей» - поэтов, становится одной из главных «опорных» тем в эпистолярной перекличке Рильке, Цветаевой и Пастернака. Не сговариваясь, все трое пишут о том неумирающем и изначальном, что способно возрождаться в поэтах «через времена». Именно в этом смысле упоминает Пастернак в письме к Рильке о поэте, «который вечно составляет содержание поэзии и в разные времена именуется по-разному». Подхватывая эти слова Пастернака, глубоко созвучные его собственным мыслям, Рильке пишет Цветаевой четверостишие (на форзаце «Дуинезских элегий»):

Касаемся друг друга. Чем? Крылами.

Издалека свое ведем родство.

Поэт - один. И тот, кто нес его,

Встречается с несущим временами .

В этих строках Рильке сокрыт образ всадника, уже ранее «обыгранный» им в 11-м сонете первой части («Взгляни на небо. Где созвездье «Всадник»?») и как бы символизирующий двуединство поэзии и «несущей» ее природы. Цветаева живо откликается на эти строки, и уже в своем первом письме она разграничивает человека-Рильке и духа-Рильке, «который еще больше поэта». «Вы - явление природы, - обращается она к Рильке, - <...> воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы - то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой - Вас». Ясно, что Цветаева, со своей стороны, продолжает здесь разговор о том начале, которое «несет» поэта. Тема Всадника (т. е. «человека-поэта») возникает и в письме от 13 мая: прочитав «Сонеты к Орфею». Цветаева безошибочно выделяет 11-й сонет и пытается сблизить с этой своеобразной фигурой, созданной Рильке, Святого Георгия собственных, ранее написанных стихов .

В цитированных выше словах Цветаевой обращает на себя также внимание ее утверждение о том, что Рильке - «явление природы». Те же самые слова написала Цветаева и в одном из своих первых писем к Борису Пастернаку (11 февраля 1923 года). Понятием «Природа» Цветаева пользовалась часто.

Сформировавшись духовно на рубеже веков, Цветаева глубоко и своеобразно восприняла умонастроения той неоромантической эпохи: пафос богоборчества, бунт против рассудочности, романтический культ «души». Точно так же, в духе того времени, Цветаева была склонна наделять «природу» особыми свойствами, обожествлять ее, спиритуализировать . Важнейшим элементом в этой системе взглядов была «душа» - естественнейшее проявление «живой» природы. В рассуждениях Цветаевой «природа» и «душа» подчас сливаются. «...Меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы - ничто не трогает», - пишет Цветаева 12 декабря 1927 года А. А. Тесковой . «Живая» природа для Цветаевой - источник творчества и поэзии. «Поэт - ПРИРОДА, а не миросозерцание», - отчетливо формулирует Цветаева свое кредо в одном из писем к В. Н. Буниной, жене писателя .

Любившая повторять слова В. А. Жуковского о том, что «романтизм - это душа», Цветаева считала своим долгом чтить и возвеличивать душу. Ей казалось, что в окружающей действительности душа ущемлена, обесценена, беззащитна. Этому миру мещанской косности, обыденности, будничности - «миру тел», как называла его Цветаева, - противопоставлен поэтически возвышенный «мир душ». Любовь или то, что принято в «мире тел» считать любовью, Цветаева наотрез отвергала. Непомерно, хотя и намеренно абсолютизируя разрыв между душой и телом, она не раз заявляла о непримиримости «души» и «любви», о своей «нелюбви к любви». «Любви я не люблю и не чту», - писала она Рильке (3 июня). В письме к Пастернаку (10 июля) Цветаева говорит о «ненасытной исконной ненависти Психеи к Еве, от которой <то есть от Евы> во мне нет ничего. А от Психеи - все». Психею Цветаева воспевала в своих стихах и даже себя иногда именовала «душой» (письмо к Рильке от 2 августа). Весьма примечательны слова Цветаевой, написанные ею в мае 1938 года, когда гитлеровская Германия готовилась к вторжению в Чехословакию: «Я Чехию чувствую свободным духом, над которым не властны - тела» .

Мир подлинной любви для Цветаевой - тот, в котором происходит слияние душ, а не тел. Этот облагороженный духовный мир она создавала в своем творчестве и подчас - в своих письмах. Поэтому весь свой разговор с Рильке Цветаева пытается направить в «любовное» русло. Но эта любовь - особая. В своей поэзии, да и в жизни, Цветаева ставила своих героев (или самое себя) в такие ситуации, когда любящие разъединены и не могут сойтись . Идеальный (то есть далекий, недосягаемый!) образ любимого человека для Цветаевой был дороже, чем близкий, реально осязаемый. «Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать», - говорил ей Волошин в 1911 году . Не отрицая общепринятых проявлений любви, Цветаева как бы стремится совлечь с них телесную оболочку, освободить от «земных уз» - от оков косной материи и низкой чувственности. Цветаева, если так можно сказать, - за рукопожатья без рук, поцелуи без губ. В одном из ее стихотворений 1922 года есть такие слова:

«В мире, где реки вспять,

На берегу - реки,

В мнимую руку взять

«Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня», - пишет она Рильке 22 августа. «Не хотеть» - один из лейтмотивов ее писем к нему. В них, как и вообще в эпистолярной прозе Цветаевой, происходит именно это касанье несуществующих мнимых рук - соприкосновение «в слове», встреча «в духе». Однако для Цветаевой такая «встреча» не игра воображения, а непреложная данность, поступок, не менее реальный, чем живой поцелуй. «Любовь живет в словах...» - уверяет она Рильке (письмо от 22 августа). В том же письме она объясняет ему, что ждет от него только слова - и ничего больше. Это означает, что, говоря своему адресату, «люблю тебя», Цветаева заключает в эти слова все переживание любви, создает новую реальность - реальность «души». И чем более страстной и чувственной становится речь Цветаевой с точки зрения обычной, общепринятой, тем более идеальной - с точки зрения поэтической.

Перед нами не что иное, как высокий романтизм с характерным для него пониманием любви - к недоступному, неосуществимому. Дуализм такого рода неизменно предполагает, что невозможное здесь, возможно там. В одном из писем Цветаевой к русскому поэту Анатолию Штейгеру сказано (1936): «Не забудьте, что мнящаяся нам невозможность вещи - первая примета ее естественности, само собой разумеется - в мире ином» . Такое же романтическое происхождение имеет и цветаевская идея «сна».

«Сон» для Цветаевой - один из способов ухода от действительности. (Не случайно драма Кальдерона «Жизнь есть сон» особо почиталась у немецких романтиков и русских символистов.) «Сон» - прообраз иного мира, в котором живут и встречаются «души». Поэтому общение «во сне» было для Цветаевой полнее и ощутимее, чем общение наяву. «Мой любимый вид общения - потусторонний: сон: видеть во сне», - пишет она Пастернаку 19 ноября 1922 года . «Я хочу с Вами только этого, только такого, никак не называющегося не: сна наяву, сна - во сне, войти вместе с Вами в сон - и там жить», - говорится в ее письме к А. Штейгеру от 8 августа 1936 года . Тема «сна», намеченная в письме Цветаевой к Рильке от 14 июня, получает затем развитие и кульминационно завершается в письме от 2 августа. «Если мы кому-нибудь приснимся вместе, тогда мы встретимся», - уверяет Цветаева. «Любимый, сделай так, чтобы я часто видела тебя во сне - нет, неверно: живи в моем сне», - просит она Рильке в своем «посмертном» письме к нему (1 января 1927 года). Цветаева подробно и многозначительно описывала свои сны: характерный пример - ее сон о Рильке в письме к Пастернаку от 9 февраля 1927 года.

Все вышесказанное свидетельствует о том, что письма Цветаевой - явление особого рода; к ним не приложимо традиционное наименование эпистолярной прозы. Общение с людьми, близкими ей по духу, приводило Цветаеву в творческое, почти экстатическое состояние. Она с головой бросалась в новую дружбу, целиком отдавалась ей, вкладывая в свои письма всю свойственную ей страстность, порывистость, неистовость. В своей переписке с Рильке, Пастернаком, Штейгером и другими людьми Цветаева была прежде всего художником и - творила. Она предельно, подчас разрушительно, поэтизировала свои отношения с людьми, которых, как правило, до этого не видела или видела лишь несколько раз. Каждому письму Цветаева придавала художественный облик, делала его произведением, где изливала «душу». Таковы все ее письма к Рильке - особый и нетрадиционный жанр, который можно назвать эпистолярной лирикой. (Впрочем, и письма Рильке, как и письма Бориса Пастернака, также принадлежат высокому словесному искусству.)

Цветаева не раз подчеркивала, что ее дело - жизнь, а не литература . К литературе, за которой не ощущалась жизнь, «природа», Цветаева относилась с презрением, считала ее эстетством, иронически именовала ее «belles-letres» (см. ее письмо к Рильке от 12 мая). От поэзии целиком и от любой стихотворной строчки Цветаева требовала «истины каждого данного мгновения» (письмо к Рильке от 22 августа). Не случайно все творчество Цветаевой имеет биографическую и «жизненную» подоснову: оно связано с каким-либо реальным фактом, событием, переживанием. Герои многих ее стихотворений, поэм - реальные люди. В иных случаях Цветаева предпочитала обращаться к мифологии, к легендам и преданиям, то есть - к постоянно бытующему сюжету. Значительная часть цветаевской прозы также обращена к людям, которых писательница знала лично (Брюсов, Бальмонт, Андрей Белый, Волошин, Кузмин, Сонечка Голлидэй и др.); однако ее воспоминания меньше всего похожи на традиционный мемуарный жанр. Отталкиваясь от двух-трех характерных черт, которые сохранились в ее памяти, Цветаева опять-таки творила художественный образ, неизменно пересоздавая личность своего героя. Убежденная в том, что «воображение правит миром» , Цветаева вольно обращалась с реальностью. «...С былью она не считалась, создавая свою», - вспоминает А. И. Цветаева, упрекая Марину в своеволии, в искажении облика их общих знакомых . В письме к В. Сосинскому Цветаева сама признавалась в том, что память у нее «тождественна воображению» .

Вдохновляясь образом, созданным в ее воображении, Цветаева словно забывала подчас о живом человеке, с которым переписывалась или о котором писала, теряя из виду его будничные, «земные» приметы. Они, казалось, служили ей лишь поводом для того, чтобы перевести разговор на более важный для нее «лирический» уровень. С этим связаны и высочайшие взлеты, и трагические падения цветаевского «жизнетворчества». Ее письма к Рильке - яркий пример тому. С головой окунувшись в созданную ею атмосферу духовного общения, Цветаева «проглядела» реального человека, который был тогда уже смертельно болен. Попытки Рильке обратить ее внимание на то, что с ним происходит, уязвляли Цветаеву и воспринимались ею как желание поэта отгородиться от ее высоких порывов ради душевного комфорта.

Рильке же первоначально, как видно из его писем, отнесся к Цветаевой с глубочайшим доверием и участием. Чувство духовной близости, заданное, как камертоном, еще письмом Бориса Пастернака, сразу устанавливается между поэтами, обусловив интонации, характер и стиль диалога. Это - разговор людей, понимающих друг друга с полуслова и как бы посвященных в одну и ту же тайну. Стороннему читателю приходится внимательно вчитываться в их письма, как и в стихотворные строки. Лучший образчик этого эзотерического стиля - замечательная «Элегия» Рильке, обращенная к русской поэтессе и составляющая неотъемлемую часть переписки. Но не одна «Элегия» - весь разговор Цветаевой с Рильке производит такое впечатление, будто его участники - заговорщики, сообщники, знающие то, о чем не догадывается никто из окружающих. Каждый из собеседников видит в другом поэта, предельно близкого ему по духу и равного по силе. Идет диалог и состязание равных (о чем всегда мечтала Цветаева). «Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака», - заявляла Цветаева девять лет спустя .

Однако за три с половиной месяца - от начала мая до середины августа - отношение Рильке к Цветаевой несколько изменилось. Переломным моментом в их переписке стало письмо Цветаевой от 2 августа. Цветаевская безудержность и категоричность, нежелание считаться с какими бы то ни было обстоятельствами и условностями, ее стремление быть для Рильке «единственной Россией», оттеснение Бориса Пастернака - все это казалось Рильке неоправданно преувеличенным и даже жестоким. На большое письмо Цветаевой от 22 августа он, видимо, не ответил, как не откликнулся и на ее открытку из Бельвю под Парижем, хотя и в Сьер, где он жил до конца ноября, и в санатории Валь-Мон, где вновь оказался в декабре, он все еще писал письма.

Смерть Рильке страшно поразила Цветаеву. Это было для нее ударом, от которого она никогда уже не смогла оправиться. Все то, что Цветаева горячо любила (поэзия, Германия, немецкий язык), - все это, воплотившись для нее в образе Рильке, внезапно перестало существовать. «...Рильке - моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости», - признавалась она в 1930 году Н. Вундерли-Фолькарт, близкой приятельнице Рильке в последние годы его жизни . Можно сказать, что это трагическое событие отчасти определило дальнейшую судьбу Цветаевой и ее творческую биографию. Во многом видоизменило оно и взаимоотношения Пастернака с Цветаевой. Переписка, прервавшаяся в июле и понемногу возобновившаяся в феврале 1927 года, неумолимо замирала и охладевала. «...Ты моя последняя надежда на всю меня, ту меня, которая есть и которой без тебя не быть», - пишет ему Цветаева 31 декабря 1929 года . При разных обстоятельствах и неоднократно оба возвращаются к пережитому тогда, в течение 1926 года, и отраженному в документах, которые ныне в полном объеме мы предлагаем русскому читателю .

Непосредственным событием, побудившим нас подготовить к печати эту книгу, было открытие в январе 1977 года писем Цветаевой к Рильке, по истечении наложенного ею пятидесятилетнего запрета на огласку их содержания . Цветаева полагала, что эта переписка может и должна быть опубликована полностью не раньше, чем в установленное ею время: «Через пятьдесят лет, когда все это пройдет, совсем пройдет, и тела истлеют, и чернила просветлеют, когда адресат давно уйдет к отправителю (я - вот первое письмо, которое дойдет!), когда письма Рильке станут просто письма Рильке - не мне - всем, когда я сама растворюсь во всем, и - о, это главное! - когда мне уже не нужны будут письма Рильке, раз у меня - весь Рильке. -

Нельзя печатать без спросу. Без спросу, то есть - до сроку. Пока адресат здесь, а отправитель там, ответа быть не может. Его ответ на мой вопрос и будет срок. - Можно? - Пожалуйста. А будет это не раньше, чем - Богу ведомо».

Намерения Цветаевой подтверждаются ее действиями. Уезжая в начале войны из Москвы навстречу своей трагической гибели, она выделила из своего архива пакет с письмами Рильке, его фотографиями и книгами с его дарственными надписями. В тот же пакет были вложены одиннадцать писем Бориса Пастернака.

Перед самым отъездом из Москвы в августе 1941 года Цветаева пришла в Гослитиздат, где в редакции литературы народов СССР она получала переводную работу (подчас единственный для нее источник заработков), и передала этот пакет заведующей редакцией А. П. Рябининой . Нам представляется, что Цветаевой в этом случае руководило чувство высокой ответственности за судьбу бумаг. Копии писем Рильке, аккуратно ею переписанные, остались в ее основном архиве, а автографы заслуживали в ее глазах особо надежного места хранения. А. П. Рябинина была в глазах Цветаевой тем человеком, который способен свято выполнить ее волю. И Цветаева не обманулась в своих ожиданиях. Рябинина бережно хранила вверенные ей бумаги и после долгих лет передала их наследникам Пастернака и сказала, что делает это для того, чтобы эти замечательные письма увидели свет. Пакет надписан рукою Цветаевой: «Р.-М. Рильке и Борис Пастернак (Gilles, 1926)».

Письма Цветаевой к Пастернаку (их было более ста) пропали в годы войны при обстоятельствах, описанных им в известном автобиографическом очерке . Однако еще до этой утраты с восемнадцати из них были сняты копии . Три письма сохранились в оригинале. Кроме того, Марина Цветаева многое писала начерно в своих тетрадях, и это дало возможность уточнить текст отдельных писем, посланных ею Пастернаку летом 1926 года.

Таким образом ко времени снятия цветаевского запрета на обнародование ее писем к Рильке в нашем распоряжении оказалось почти все то, что Марина Ивановна имела в виду не предать забвению, не утаить, а сохранить до назначенного ею срока.

Мы приносим искреннюю благодарность всем, кто способствовал нашей работе, в особенности же: Йозефе и Клаусу Байерам, Хелле и Кристофу Зибер-Рильке, Е. Б. Коркиной, Мишелю Никё, Л. Л. Пастернак-Слейтер, А. А. Саакянц, А. И. Цветаевой и Иоахиму В. Шторку.

К.М. Азадовский,
Е.Б. Пастернак,
Е.В. Пастернак

Примечания

Бахтин M. M. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин M. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 148-149.

Hulewicz W. Gesprache mit R. M. Rilke // Prager Presse, 1924, 30. November (Beilage «Dichtung und Welt»).

Пастернак Л. О. Встречи с P.-M. Рильке // Пастернак Л. О. Записи разных лет. М., 1975. С. 146.

О встречах Рильке с Толстым см.: Азадовский К. M. Р. М. Рильке и Л. Н. Толстой // Рус. лит., 1969. X» 1. С. 129-151.

Воспоминания С. Н. Шиль о Рильке хранятся в Отделе рукописей Научной библиотеки МГУ им. М. В. Ломоносова (ф. С. Н. Шиль, № 1004).

Rilke R. M. Briefe und Tagebucher aus der Frupzeit 1899 bis 1902. Leipzig, 1931. S. 12.

Письмо Рильке к E. M. Ворониной от 28 мая /9 июня 1899 г. // Oxford Slavonic Papers, 1960. Vol. 9. P. 156.

Цит. no: Rilke und Russland. Briefe, Erinnerungen, Gedichte. Hrsg. von Konstantin Asadowski. Berlin; Weimar. 1986. S. 113.

) не раз заглядывали коренные американцы, не говорящие по-русски. Среди них были, например, авторы диссертаций по Достоевскому, Волошину и Цветаевой. Случались, конечно, и поэты.

Рядом с парком Guy Mason Park (3600 Calvert St., NW DC 20007) живёт зам. директора «Вашингтонского института экологии» поэт Мартин Дикинсон (Martin Dikinson). Однажды во время прогулки он набрёл на «Аллею русских поэтов, композиторов и художников», заложенную музеем в 2003 г. Увидев около одного из деревьев плиту с именем Мандельштама, о котором он мало знал, купил книги поэта в переводе на английский, изучил его биографию, написал ему посвящение и принёс это в «Вашингтонский музей русской поэзии и музыки». Мы его в музее перевели на русский язык.

СМЕРТЬ ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА

Барак. Ты смотришь

на Владивостокские холмы, в пустоту. Декабрьский ветер

завывает снаружи.

И ты снова в «розвальнях,

и её нежные, солёные губы.

И у тебя вспыхивают

твои стихи об этих событиях,

фраза за фразой.

Мир жесток и несправедлив.

За дверью слышится звук. Ты знаешь –

это твоя смерть.

Перевод Юлия и Светланы Зыслиных.

Здесь я хочу рассказать о другом случае.

В 2010 году в музей позвонил, а потом и пришёл, солидный пожилой американец, который представился как Джим Фой (полное имя JAMES L. FOY, 1926-2014).

Мы быстро нашли общий язык, хотя он не говорил по-русски, а я до сих пор плохо понимаю устную английскую речь, тем более в американском варианте. И даже подружились - тем более он мне сразу вручил свою большую статью о Достоевском…

Оказалось, что профессор школы Psychiatry at Georgetown University School Джеймс Фой любит русскую культуру, бывает в русском книжном магазине, где ему и рассказали про наш музей. Мало того, у него есть пластинка (сейчас говорят: «винил») с музыкой поэта Бориса Леонидовича Пастернака. Я-то думал, только я в Америке знаю прелюдии и сонату Пастернака и только в моём музее эту музыку можно послушать. Я ошибался, за что был вознаграждён: добрый гость в следующий визит подарил музею эту замечательную пластинку-гигант, выпущенную в Берлине в 1980 году, Dichfer und Maler als Komponisfen. POETS AND PAINTERS AS COMPOSRS («Поэты и художники как композиторы»). Мало того, оказалось, что известный в Америке психиатр Джеймс Л. Фой, который после защиты докторской диссертации повышал свою квалификацию в американском госпитале в Париже и в университетах Лондона, Оттавы и Вашингтона, – одновременно поэт Джим Фой. Он принёс в музей русской поэзии и музыки свои стихи, посвящённые Марине Цветаевой и Анне Ахматовой. И написал в музейной книге отзывов панегирик, который начинался словами: «This was a fantastic visit for me».

Его стихотворение Марине Цветаевой было навеяно «Элегией Марине Цветаевой-Эфрон» Райнера Мария Рильке. Поэты никогда не видели друг друга. Их через переписку познакомил Борис Пастернак. В результате возникли уникальные эпистолярные дуэт Цветаева-Рильке и трио Рильке-Пастернак-Цветаева.

Ниже даём отрывок из «Элегии» Рильке на немецком языке .

Elegie an Marina Zwetajewa-Efron
O Die Verluste ins All, Marina, die st;rzenden Sterne!
Wir vermehren es nicht, wohin wir uns werfen, zu welchem
Sterne hinzu! Im Ganzen ist immer schon alles gez;hlt.
So auch, wer f;llt, vermindert die heilige Zahl nicht.
Jeder verzichtende Sturz st;rzt in den Ursprung und heilt.

Читал ли Джим Фой по-немецки, мы не знаём. Возможно, он видел английский перевод, например, такой отрывок :

Oh the losses in the universe, Marina, the perishing stars!
We don"t increase their number when we plunge.
In the All, everything has long been counted.
Our own falling does not diminish the sacred number.
Accepting this, we fall to the Source and heal...

Waves, Marina, we are the ocean! Depths, Marina, we are the sky!
Earth, Marina, we are earth, a thousand times spring.
We are larks whose outbursts of song
fling them to the heavens.

Естественно, захотелось привести здесь хороший перевод «Элегии» с немецкого на русский язык, чтобы увидеть, какие образы немецкого поэта поразили американца. Мы обратились к переводам трёх русских поэтов второй половины ХХ века.

С поэтом, эссеистом, переводчиком и редактором Алексеем Пуриным (СПб, р.1955) я познакомился на поэтическом празднике в 2007 г. в Тбилиси. В этом столетии он издал некоторые свои переводы Рильке. Правда, как мне он сообщил, «Элегию», к сожалению, им не переводилась.

Много переводил и читал Рильке друг Б.Пастернака, А.Галича, Н.Коржавина, В.Некрасова Константин Богатырёв ( -), филолог, поэт-переводчик, специалист в области немецкой литературы. В Германии его называли другом немецкой литературы. В поисках перевода «Элегии», я обратился по дружбе к его вдове Софье Богатырёвой (США, штат Колорадо), историку литературы, публикатору, лектору, мемуаристу, чьи родители и дядя сохранили в трудные времена архив Осипа Мандельштама, по просьбе его вдовы Надежды Яковлевны.

Как мне сообщила Софья Игнатьевна, Константин Богатырёв, который перевёл целиком «Новые стихотворения» и «Новые стихотворения. Вторую часть» Рильке, не касался стихов из других книг поэта, таким образом, и «Элегии» не оказалось среди его работ.

Текст перевода «Элегии» современного маститого поэта, опытнейшего переводчика и своеобразного философа Владимира Микушевича мне найти на Интернете не удалось. Выручила опять та же Софья Богатырёва.

Макушевич (р.1936) переводит Рильке всю жизнь, начиная с 1960-х годов.

Приведём этот перевод .

(Марине Цветаевой-Эфрон)

О потери Вселенной, Марина, падучие звёзды!

Не преумножишь ты их, за какою звездой ни бросайся,

В целом давно пересчитано всё.

Так что, падая, мы не уменьшаем святого числа.

Падает каждая жертва к истокам, а там – исцеленье.

Стало быть, всё – лишь отсрочка, возврат, одного и того же.

Только игра безо всяких имён и без выигрышей потаённых?

Видно, Марина, мы море! Глубины, Марина, мы небо.

Мы – земля, Марина, мы тысячекратно весна.

Песня, как жаворонков, нас в невидимое извергает.

Мы начинаем восторгом, и нас превышает восторг.

Вдруг нашей тяжестью песня повёрнута к жалобе вниз.

Может быть, жалоба – младший восторг, порыв к преисподней?

И подземные боги, Марина, хотят, чтобы их похвалили.

Так невинны они, что похвал, словно школьники, ждут.

Милая! Расточим же себя восхваленьем!

Неимущие мы. Удаётся нам только потрогать

Шеи цветов нераскрывшихся. Я это видел на Ниле.

Так, от себя отрекаясь, жертву приносит король.

Ангелы мимоходом двери спасения метят.

Так и мы нашей мнимою нежностью трогаем то и другое.

Ах, как восхищены мы! Как, Марина, рассеяны мы

И при сокровеннейшем поводе! Метчики им, да и только.

Такое это занятье, когда его не переносит

Ближний какой-нибудь наш и решается нечто схватить,

Мстит за себя убивая. Смерть у него в подчиненьи,

Об этом свидетельствует его осторожная нежность

И странная сила, которая нас

Из живых пережившими делает. Небытие.

Знаешь, как часто в преддверии новых рождений

Нас влекло повеленье слепое?

Нас - влекло? Неохочее тело – сплошные глаза

Под бесчисленными ресницами. Общее сердце,

Запавшее в нас. Перелётные птицы –

Образ парящего нашего воображения.

Этого знанья, Марина, не нужно влюблённым.

Пусть не знают заката. Пусть новизны не теряют.

Уразуменье положено старой могиле влюблённых,

Сумрак под плачущим деревом в кои-то веки,

Влюблённые гибки, как прутья. Рушится только могила.

Их сверх меры сгибая, пышный плетётся венок.

Майским развеяны ветром они, от всегдашнего средоточия,

Где ты чаешь и дышишь, мгновенья отключены.

(Как я тебя понимаю, расцветшая женственным цветом

На нетленном кусте моём! Как я распылаюсь

Ветром ночным, который к тебе прикоснётся!)

Льстить половинам своим научились до времени боги.

Лунными дисками полнимся в круговороте.

Цельности нам на ущербе ничто не вернёт, -

Лишь собственный путь одинокий в ночи над бессонным пейзажем.

А теперь стихотворение Джима Фоя по-английски, как он нам его представил:

TO MARINA WITH BORROWINGS FROM RILKE

Waves, Marina, we are ocean

Groundswell of the improvident

Sea with its moonstruck tides

Its swarming, ambiguous deep.

Depths, Marina, we are sky

And silent like the bighearted

Cumulus clouds elevated and adrift

On the summit of towering day.

Earth, Marina, we are of earth

Creatures accustomed to it until

We make our journey underground

And exchange earth for eternity.

Spring, Marina, we are April

A thousand times April like larks

That a song bursting out of them

Flings towards invisible heights.

N.B. This poem is written around some lines from

Rilke"s late elegy composed for the Russian poet,

Marina Tsvetaeva (9/26/1892-8/31/1941)

Мы в музее перевели на русский язык это стихотворение и его стихи, посвящённые Ахматовой, и несколько раз исполняли их с ним в дуэте: он читал по-английски, затем – я в переводе на русский. Мы это сделали на 16-м Вашингтонском Цветаевском костре в 2011 г. и в следующем году на «Вашингтонской аллее русских поэтов, композиторов и художников» (подобные выступления мы провели ранее с Мартином Дикинсоном).

Джим Фой не скрывает, что использовал в своём стихотворении основные образы «Элегии» Райнера Рильке.

Таким образом, известный немецкий поэт Райнер Мария Рильке помог американскому психиатру и поэту Джейсу Л. Фою непосредственно обратиться к великому русскому поэту Марине Ивановне Цветаевой…

Теперь пора привести перевод на русский язык стихотворения Джима.

Марине Цветаевой с заимствованиями из Рильке

Марина, мы волны океана,

Донные волны.

Море с его приливами –

Амбициозно глубоко.

Марина, мы сгусток неба,

Что молчит от щедрости своей.

Кучевые облака поднялись и дрейфуют

К возвышающему дню.

Марина, мы часть земли.

Люди легко привыкают к этому,

Пока не отправляются под землю,

Меняя её на вечность.

Марина, мы апрель.

Тысячу раз им овладевали жаворонки,

Чья песня, оторвавшись от них,

вздымала к невидимым вершинам.

Перевод Юлия и Светланы Зыслиных. 2011

Последние годы Джим очень болел. Сказались, наверно, и годы второй мировой войны. Поэт Джим Фой участвовал в той страшной войне. Он служил офицером американской армии в качестве военного хирурга. О его смерти сообщила газета The Washington Post. На поминках я прочел по-русски его стихи, обращённые к Цветаевой и Ахматовой. Оригиналы этих стихотворений до меня озвучивала по-английски дочь Джима.

Во время трапезы, а это происходила в здании бывшей протестантской церкви, ко мне подходили друзья и дети Джима со словами: «Какой красивый, оказывается, русский язык!».

Вскоре вышла посмертная книга стихов Джеймса Л. Фоя . Её составил и издал его старший сын Стив, который и привозил в музей, на костёр, аллею и в русский книжный магазин уже очень больного отца…

3. Р.М. Рильке. Ворпсведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. Изд. "Искусство", М. 1971. – 456 с.

4. Jim Foy. Selected Poems. Washington. 2014. - 112 p.

St. Gilles-sur-Vie
9-го мая 1926 г.
Райнер Мария Рильке!1
Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы — воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя — стихотворение. Райнер Мария — это звучит по-церковному — по-детски — по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, — оно — из прошлого или будущего — издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся — всегда лишь следствие.)
Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.

Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» — степень). Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас.
Речь идет не о человеке-Рильке (человек — то, на что мы осуждены!), — а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке — Рильке из послезавтра.
Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя — во всю даль и ширь.
Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт — тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.
Вы — неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.
Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же — их изначальные слова (ценности) . Если, например, Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте» , о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» — всего лишь стершийся восклицательный знак.)
По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки2.

Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не — вознесло, не — привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» — в этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, — а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.

Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция — это страна со своими собственными — и вечными — законами!) уехала я — через Берлин — в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения»3. И я полюбила Прагу — с первого дня — потому что Вы там учились.
В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?4
На случай, если Вы там были:
Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас — больше всего на свете. Совсем просто. И — потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, — от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд — на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли — это был бы взгляд, предназначенный для постороннего — ведь Вы не знали меня! — то есть: все равно холодный.)
И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас — как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас — наше Я, европейцы считают «русским».
(То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, — очень далекими или очень дикими.)

Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис5 и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод — 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже — материнский сын. Мужчина по материнской линии — потому так богат (двойное наследство).
Он — первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.

Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет). Не хотеть! Ничего!
Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и — и — и — Потому что ты — сила. Самое редкое.

Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.

В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903)6 и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом.

Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно позволение.
Ибо душа моя хорошо воспитана.

Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари»7 и прочее). О многом.
Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не — — —

Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали. Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).

10 мая 1926
Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги9. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.
Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.
Я их еще не открывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.

Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?»10
В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.

Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.

Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее?)11

Марина Цветаева
Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов12. Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.

St. Gilles-sur-Vie
12-го мая 1926 г.
Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.
Топография души — вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга — это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.
Священник — преграда между мной и Богом (богами)1. Ты же — друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.
Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и — немыслим для любви!
Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.
Мир был еще слишком юн. Все должно было произойти — чтобы пришел ты.
Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить все-человеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово — героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь — да! А раз нет, — лучше запинаться и спотыкаться.
Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я — не немец), мне все понятно — затем — ночь: пустота — затем: Боже, как ясно! — и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) — все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния — ночь — молния) — вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь — себя.
«Рильке легко понять» — с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин — свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.
Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» — страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками:
«Из этого («Поэт о критике» — заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…»2.
Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней»3.
Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (†1836) . И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т, е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем — вечно». Поэтому — никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми»4. (Приблизительно, по-русски было лучше.)
Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и — вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и — овцы?
Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, — как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
Твой «Орфей». Первая строчка:
И дерево себя перерастало…5
Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь)6. (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя — по-древнерусски — седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 — русское число! О, еще много: Семь бед — один ответ, много.)7
Песня — это бытие8 (кто не поет, еще не есть, еще будет!).
Но тяжелы и моря и горы…9
(словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и — почти улыбаясь его неразумию:
…Но эти веянья… но эти дали…
Эта строчка — чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
…Нам незачем искать
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать — Орфей10.
(именно это — Орфея поющего и умирающего в каждом поэте — я имела в виду на предыдущей странице).

Откуда он? Из нашего ли мира?11
И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой) , я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
Эта гордость из земли12
(конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св<ятого> Георгия13, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник — оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.

Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) — легкое ласковое слово: к собаке14. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк15, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: «собака!» (Собака — от восторга и нежности и нетерпения — завывая — с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, — уличные!)
Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть — ведь может и укусить, от одного умиления! — и целуешь. Много раз подряд.
Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон — так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло16 «Liaisons dangeureuses» , которая у нас в России — не могу понять почему, нравственнейшая книга! — была запрещена наравне с мемуарами Казановы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, — единственное, которое не приключение) и «Феникс» — конец Казановы17. Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет — 13 лет. Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И — не удивляйся — это написано моей германской, не французской душой.
Касаемся друг друга. Чем? Крылами…18
Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) — наугад. (Лучшие стрелки — слепые!)
Завтра — Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан — с волнами. И Христос — возносится.

Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.
Марина

St. Gilles-sur-Vie
Вознесение Христово, 13-го мая 1926
…перед ним
не кичиться тебе проникновенностью чувства…1
Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты — те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты — уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнаю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).
Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни — итог один: больше!), — ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта.
Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. — Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте — чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ — чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись — отказа!)2
Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, — я все пойму и стерплю.

Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий — в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом! Неужели ты тоже?) — итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради). Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c’est un petit Roi de Rome!» 3. Бонапартистская Вандея — не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им — 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю.
Дети во множественном числе? Милый, не могла сдержать улыбки. Дети — понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын4. Два маленьких великана из детской Валгаллы5. Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография — из паспорта — я светлей и моложе. Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга6. — Он мне много рассказывал о нем. — Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. — Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя — напрямик и совсем без всякой робости — о твоей фотографии.)
…Лазурь и робость детских лет…7
Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована — обрывочно.) Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда — «Цари»? Ведь это чудо: ты — Россия — я.
- Сколько вопросов!
Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко — все.

Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет.) Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья?
Бульвар де Гранси, 3 (кажется, недалеко от Уши) — там ты найдешь меня8. У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее.

Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки. Мой муж — всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре)9, очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский взгляд) — сейчас он еще в Париже, скоро приедет. В юнкерском училище его в шутку называли «астральный юнкер». Он красив: страдальческой красотой. Дочь похожа на него, но счастливая, а сын скорей на меня, оба — светлые, светлоглазые, моя раскраска.
Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.

Милый, я уже все знаю — от меня к тебе — но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.
Марина.

Рильке Райнер Мария (1875 — 1926) — австрийский поэт. В ответе на анкету, посланную в Москву по просьбе Б. Пастернака в апреле 1926 г., Цветаева называет Рильке в ряду своих любимых писателей-современников. Поэтому можно было понять ее восторг, когда в мае того же 26-го года она совершенно неожиданно получила письмо Рильке, предлагавшего знакомство, и две книжки его стихов — «Дуинезские элегии» и «Сонеты к Орфею» с теплыми дарственными надписями. Из письма она узнала, что автором сюрприза был Борис Пастернак. Это он «подарил» ей Рильке, чтобы смягчить ее эмигрантское существование.
Переписка между Цветаевой и Рильке продлилась чуть более полугода — 29 декабря 1926 г. Рильке, пораженного смертельной болезнью, не стало. На смерть «германского Орфея», как Цветаева называла Рильке, она откликнулась большим стихотворением(поэмой)-реквиемом «Новогоднее», очерком «Твоя смерть», перевела часть переписки Рильке с молодым поэтом Францем Каппусом.
Цветаева была против обнародования ее переписки с Рильке при своей жизни. (См. ее эссе «Несколько писем Райнер Мария Рильке» в т. 5). По истечении в 1977 г. ее пятидесятилетнего запрета на публикацию К. М. Азадовским, Еленой и Евгением Пастернаками была подготовлена книга — «Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева. Письма 1926 года», снабженная обширными комментариями, в том числе о взаимоотношениях между тремя поэтами.
Впервые небольшая часть переписки — ВЛ. 1978. № 4. Затем значительная часть книги была опубликована в журнале «Дружба народов» (1987, № 6 — 9). Полностью в России указанная книга вышла в 1990 г. в издательстве «Книга». Письма печатаются в переводе К. М. Азадовского по этому изданию с частичным использованием комментариев составителей книги.
1

1 Цветаева отвечает на первое письмо Рильке от 3 мая, посланное из Швейцарии.
2 Все письма Цветаевой Рильке были написаны по-немецки.
3 Второе издание книги «Мне на праздник» (первое издание — 1899), переработанной в 1908 — 1909 гг.
4 Цветаева приехала в Париж из Чехословакии 1 ноября 1925 г., когда Рильке там уже не было — он уехал в августе.
5 Б. Л. Пастернак.
6 Марина и Анастасия Цветаевы учились в частном пансионе сестер Лаказ в Лозанне с весны 1903 по лето 1904 гг. (Подробнее см.: А. Цветаева. С. 130 — 153.)
7 Стихотворный цикл из «Книги образов» (1902), связанный с путешествиями Рильке по России.
8 Свои книги «Стихи к Блоку» (1922) и «Психея» (1923) с дарственными надписями Цветаева послала позднее. См.: Небесная арка. С. 247 — 248.
9 См. вступительную статью к комментариям. Рильке писал в своем первом письме: «Две книги (последнее, что я опубликовал), которые отправятся вслед за этим письмом, предназначены для Вас, Ваша собственность». На «Дуинезских элегиях» (1923) Рильке сделал надпись: «Марине Ивановне Цветаевой. Касаемся друг друга. Чем? Крылами.//Издалека ведем свое родство.//Поэт один. И тот, кто нес его,//встречается с несущим временами. Райнер Мария Рильке. (Валь Мон, Глион, Кантон Во, Швейцария, в мае 1926)». На «Сонетах к Орфею» (1923) — «Поэтессе Марине Ивановне Цветаевой. Райнер Мария Рильке (3 мая 1926)». (Письма 1926 года. С. 83 — 85).
10 Ср. с названием сатирической поэмы Гёте «Рейнеке-Лис» (1793).
11 Стихотворение Рильке «О тьма, что родиной мне стала» (книга «Часослов»), заканчивающееся словами «Я верю в ночи».
12 Рильке вложил в конверт также записку Б. Пастернаку.
2

1 На эту тему см. также у Цветаевой в ее письме 41 к А. А. Тесковой (т. 6).
2 Цветаева имеет в виду отзыв Г. Адамовича на ее «Цветник» (см. т. 5). Критик писал: «Она дает наставления в хлебопечении, рассуждает о свойствах сельтерской воды, сообщает новость, что Бенедиктов был не прозаик, а поэт, заявляет, что до сих пор не может примириться со смертью Орфея, — не перечтешь всех ее чудачеств». (Звено. 1926. № 170. 2 мая.)
3 Г. Адамович, в частности, писал о А. Блоке: «Четыре года, прошедшие со дня смерти Блока, — 7 августа 1921 года, — успели уже приучить нас к этой потере, почти примирить с ней. Но они не отодвинули Блока в историю…» (Звено. 1925. № 132. 10 августа).
4 Цветаева неточно цитирует отрывок из своего «Цветника» (см. т. 5).
5 Начало первого сонета I части. Эта же строка (у Рильке: «Da steig ein Baum. О reine Ubersteigung!..») в переводе Т. Сильман: «О дерево растет! О нарастанье!..» (Рильке Р. М. Лирика. М.; Л.: Худож. лит., 1965. С. 166) и Г. И. Ратгауза: «О, дерево! Восстань до поднебесья!..» (Рильке Р. М. Новые стихотворения. М.: Наука, 1977. С. 300). Ср. также отрывок из стихотворения Рильке «К музыке» (1918): «Ты — отчужденность, ты — выросшее за наши пределы// пространство сердца. Заветное наше,// нас переросшее, из нас исторгшееся,// святое прощанье…» (Рильке Р. М. Лирика. С. 224. Пер. Т. Сильман — «Gedichte». M.: Прогресс, 1981. С. 481).
6 В письме от 10 мая к Цветаевой Рильке назвал семь «своим благословенным числом». (Письма 1926 года. С. 90.)
7 Ср.: Семь пятниц на неделе. Не велик городок, да семь воевод. У семи нянек дитя без глазу. Семи пядей во лбу. Семеро ворот, а все в огород. За семь верст киселя хлебать. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Семь верст до небес и все лесом. И т. д. Ср. также стихотворения М. Цветаевой: «Семеро, семеро…», «Семь мечей пронзали сердце…», «Семь холмов — как семь колоколов!…» и др.
8 Слова из III сонета I части. Ср. перевод А. Карельского: «Петь — значит быть». (Рильке Р. М. Новые стихотворения. С. 301).
9 Эта и последующая цитата из IV сонета I части.
10 Из V сонета I части. Ср. перевод Г. И. Ратгауза: «…И не надо знать// иных имен. Восславим постоянство.// Певца зовут Орфеем…» (Там же. С. 302).
11 Начальные слова из VI сонета I части.
12 Слова из XI сонета I части.
13 См. цикл «Георгий» в т. 2.
14 В экземпляре «Сонетов к Орфею», посланном Цветаевой, около XVI сонета (I часть) рукою Рильке помечено: an einen Hund (к собаке). (Письма 1926 года. С. 241.)
15 Об учебе Цветаевой в 1904 — 1905 гг. в пансионе Бринк во Фрейбурге см.: А. Цветаева. С. 175 — 196.
16 Лакло Пьер Шодерло де (1741 — 1803) — французский писатель.
17 Пьесы, написанные в 1919 г. в Москве (см. т. 3).
18 См. комментарий 9 к письму 1.
3

1 Слова из девятой Дуинезской элегии. Ср. перевод В. Микушевича: «…Ты не можешь//Грандиозными чувствами хвастать пред ним…» (Рильке Р. М. Ворпеведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. М.: Искусство, 1971. С. 351.)
2 Ср. стихотворение М. Цветаевой «Прокрасться…» (1923) в т. 2.
3 …маленький Римский король — сын Наполеона, герцог Рейхштадтский. См. также стихотворения М. Цветаевой «В Шенбрунне», «Герцог Рейхштадтский» в т. 1.
4 Дочери Цветаевой Ариадне шел в то время 14-й год.
5 Валгалла (Вальхалла) — небесное жилище для избранных, главным образом, павших в битве воинов (сканд. миф.).
6 Шумов Петр Иванович (1872 — 1936) — известный парижский фотограф, снимал также скульптуры Огюста Родена (1840 — 1917), у которого Рильке в 1905 — 1906 гг. был секретарем и которому поэт посвятил вторую часть «Новых стихотворений». («Моему великому другу Огюсту Родену».)
Один из фотопортретов Цветаевой работы Шумова (их было не менее четырех) был опубликован в журнале «Версты» (1926, № 1) вместе с шумовскими фотографиями Б. Пастернака, А. Ремизова, Л. Шестова.
7 Из стихотворения Рильке «Автопортрет 1906 года» («Новые стихотворения»). Ср. перевод В. Летучего: «В глазах испуг и синь, как у детей» (Рильке Р. М. Новые стихотворения. С. 472).
8 Адрес пансиона Лаказ. См. комментарий 6 к письму 1. Уши — предместье Лозанны. См. также стихотворение М. Цветаевой «В Ouchy» (т. 1).
9 Цветаевой должно было исполниться 34 года, а мужу — 33.

St. Gilles-sur-Vie
3-го июня 1926 г.
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
«Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, — отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же»1.

Фраза из твоего письма: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда…»2
Прочла и сразу: эта фраза — просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же — мне кажется, что я знаю точно.
До жизни человек — всё и всегда, живя жизнь, он — кое-что и теперь. (Есть, имеет — безразлично!)
Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда — беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!
Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви —
у меня есть такая строчка3. (La grande bassesse de 1’amour или — еще лучше — la bassesse supreme de 1’amour .)

Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть — когда-нибудь — с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) — но когда — как… Не будем спешить!
И — чтобы ты не счел меня низкой — не из-за терзания я молчала — из-за уродливости этого терзания!

Теперь — прошло. Теперь я пишу тебе.
Марина.

St. Gilles-sur-Vie,
14-го июня 1926 г.
Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший. И потому что плохая, я молчала — лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего»1.
Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.
Я — многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет — то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой — т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только — вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я — лжива (то есть замкнута, и лжива — когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой — такая и есть. Не могу делиться.
А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу — всем, кроме себя самой.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, — я солган»2. Солгана, Райнер, не лжива!
Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!).
А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь — то, что между, — не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) — это ложь. Когда я об этом молчу, это правда.
Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело. Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т. д.
Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.

Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет — однажды — внезапно — возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.
«Радуйся же, скоро всему конец!» — говорит моя душа моим губам. И обнять дередерево или человека для меня одно и то же. Быть.

Это одна сторона. Теперь — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма.

Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то — и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, — прощанье. Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех — лошади уже ждут — оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь — освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук — целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
У тебя прозрачные глаза, лазурно-прозрачные — как у Ариадны, а морщинка (вертикальная!) меж бровей — у тебя от меня. Она была у меня уже в детстве — я всегда хмурила брови, раздумывая или злясь.
(Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
Твоя Элегия3, Райнер, всю жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. В том числе и поэтам. Но я всегда давала слишком много, я заглушала возможный ответ, отпугивала его. Весь отзвук был уже предвосхищен мной. Вот почему поэты никогда не писали мне стихов — никаких (плохие и есть никакие, еще хуже, чем никакие!) — и я всегда посмеивалась: они предоставляют это тому, кто будет через сто лет.
И вот, твои стихи, Райнер, стихи Рильке, поэта, стихи — поэзии. И моя, Райнер, — немота. Все наоборот. Все правильно.
О, я люблю тебя, иначе я не могу этого назвать — первое попавшееся и все же самое первое и самое лучшее слово.

Райнер, вчера вечером я вышла из дома, чтобы снять белье, ибо надвигался дождь. И приняла в свои объятья весь ветер, — нет! весь Север. И это был ты. (Завтра это будет Юг!) Я не взяла его домой, он остался на пороге. Он не вошел в дом, но едва я заснула, он умчал меня с собой на море.
Подаем только знаки друг другу4 —
И о любящих, о их включенности и исключенности («Из сердцевины Вечного…»).
И долгий неслышимый путь под луной.
И все ж это называется только так: я люблю тебя.
Марина.
Любимый! Я хочу подарить тебе слово, может быть, ты его не знаешь.
«Боль — истинное слово, боль — доброе слово, боль — милосердное слово».
(Св<ятого> Кунигунда, XIII век)5.
Фотографии у меня еще нет, как только получу, пришлю, пришлю тебе. Напиши мне о Мюзо — ушли ли каменщики? И пришло ли солнце? У нас — ни одного солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце, прибить его к небу, которое над тобой.
Да, Райнер! Если бы написала о тебе что-нибудь, это называлось бы: Поверх горы.

Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внивнимание на ее взгляд.

Дорогой Райнер,
у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гёте никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть — всем. Иными словами: ты — поэт, ибо не француз. Национальность — это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец — там! И — хороший русский!
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий — возникает, французский — существует. Язык неблагодарный для поэтов — потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.
Немецкий — бесконечное обещание (тоже — дар!), но французский — дар окончательный. Платен1 пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть — себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.
Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка — усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
Grand-Maitre des absences 2
это ты прекрасно сделал. Grossmeister звучало бы не так! И — partance (entre ton trop d?arrivee et ton trop de partance 3 — это идет издалека — потому и заходит так далеко!) из стихов Марии Стюарт:
Combien j?ai douce souvenance
De ce beau pays de France… 4
Знаешь ли ты эти ее строки:
Car mon pis et mon mieux
Sont les plus deserts lieux? 5
(Райнер, что великолепно прозвучало бы по-французски, так это «Песнь о корнете»!6)
Стихотворение Verger 7 я переписала для Бориса.
Souons plus vite
Que le rapide depart 8 —
это рифмуется с моим:
Тот поезд, на который все —
Опаздывают…
(О поэте)9.
А «pourquoi tant appuyer» 10 — со словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n’appuyez pas!» 11
Знаешь, что нового в этой книге? Твоя улыбка. («Les Anges sont-ils devenus discrets»12 — «Mais 1’excellente place — est un peu trop en face»…) 13
Ax, Райнер, первую страницу этого письма я могла бы совсем опустить. Сегодня ты:
…Et pourtant quel fier moment
lorsqu’un instant le vent se declare
pour tel paus: consent a la France 14
Будь я французом и пиши я о твоей книге, я поставила бы эпиграфом: «consent a la France» . А теперь — от тебя ко мне:
Parfois elle parait attendrie
Qu’on 1’ecoute si bien, —
alors elle montre sa vie
et ne dit plus rien 15
(Ты, природа!)
Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l’inedit . Поэтому скорее — большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!).
Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, — почти невозможно!
Марина
На обороте твоего конверта:
Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse .
Мюзо — автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая}о тебе/тебя.16

Райнер, твое письмо1 я получила в день своих именин — 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя — первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты — Райнер.
Итак, в день моих именин я получила лучший подарок — твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.
Если мы кому-нибудь приснимся вместе — значит, мы встретимся.
Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.
Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) — итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И — слишком доверчиво! Доверчивы — чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И — великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и — ложь.
Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна — детская игра, я — недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб ее полюбить — возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого — изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна! *), она знает, что величие — это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески — маленький эпизод. Бедный Данте! — Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии2. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае — будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души? Да если б кто и захотел — невозможно: идти на вечную муку из любви к душе — уже значит быть ангелом. Нас обманно лишили целого ада! (…trop pure — provoque un vent de dedain)3.
Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть — рабство плоти). «Я люблю тебя и хочу спать с тобою» — так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus deserts lieux . Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers .

Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.
Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя — целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, — это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты — будешь! Ну не чудесно ли? У тебя — нет родины! Le grand poete tscheco-slovaque — так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты — словак? Смеюсь!
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки — Россия. Не поезд — вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь — этой ночью я буду спать с тобой. В темноте — разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, — не о постели.) Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель — корабль, мы отправляемся в путешествие.
…mais un jour on le vit plus.
Le petit navire sans voiles,
Lasse dcs oceans maudits,
Voguant au pays des etoiles —
Avait gagne le paradis
(детская песенка из Лозанны)4.
Можешь не отвечать мне — целуй еще.
М.

О праве и правоте5. «Природа тоже неестественна» (Гёте), видимо, это ты и имел в виду!6 (Природа: право.)
Les deserts lieux я получила в подарок от Бориса и дарю их тебе7.

1 См. письмо 11 к Б. Пастернаку (т. 6).
2 Из письма Рильке от 17 мая 1926 г. Фраза Рильке заканчивалась: «…когда тебе захочется «лететь». (Письма 1926 года. С. 101.)
3 Заключительная строка стихотворения М. Цветаевой «Та ж молодость и те же дыры…» (1920). См. т. 1.

1 Цветаева говорит здесь о письме к ней Б. Пастернака от 23 мая 1926 г. (см. Письма 1926 года. С. 110, 112, а также т. 6).
2 Строка из стихотворения Рильке «Я слишком одинок на свете» (книга «Часослов»). Цветаева часто цитировала ее в своем переводе.
3 Вместе с этим письмом Рильке прислал обращенное к Цветаевой стихотворение «Элегия». (См. письмо 98 к А. А. Тесковой в т. 6.)
4 Здесь и далее цитируется «Элегия».
5 Кунигунда — дочь люксембургского графа Зигфрида, супруга императора Генриха II. Опороченная в глазах супруга, она доказала свою невиновность судом Божьим. Была причислена к лику святых. Умерла в монастыре в 1040 г. Цветаева ошиблась в датировке событий (XI, а не XIII в.).

1 Платен Август фон (1796 — 1835) — немецкий поэт, стремившийся придать своим произведениям «классическую» форму, отчего многие из них становились «холодными» и, как казалось Цветаевой, не вполне соответствовали духу немецкого языка. Цветаева с юных лет хорошо знала и ценила творчество Платена. (Письма 1926 года. С. 249.)
2 Из стихотворения «Nul ne sait, combien ce qu’il refuse…», включенного в изданный во Франции сборник Рильке «Сады» («Vergers»). Этот сборник Рильке послал Цветаевой 31 июля 1926 г. На форзаце книги — стихотворная надпись Марине Цветаевой по-французски. Текст надписи см. в письме 8 к Н. Вундерли-Фолькарт. См. также письмо 17 к Б. Пастернаку в т. 6.
3 Из стихотворения Рильке «Eau qui se presse, qui court…».
4 Первые две строчки из приписываемого королеве Марии Стюарт (1542 — 1587) романса «Прощай, милая Франция». (Письма 1926 года. С. 250.) Им навеяно стихотворение М. Цветаевой «Douce France» (1939). См. т. 2.
5 Из стихотворения М. Стюарт, написанного ею на смерть мужа, французского короля Франциска II. (Там же. С. 245.) В своем письме к Цветаевой от 28 июля 1926 г. Рильке, повторив эти строки, сделал приписку: «Твой подарок, я переписал это в свою записную книжку». (Там же. С. 191.)
6 Произведение Рильке на немецком языке «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке» (1906).
7 Цикл из семи стихотворений Рильке в составе сборника «Сады». Правильно: «Vergers».
8 Из стихотворения Рильке «Puisque tout passe, faisons» (сб. «Сады»).
9 Из стихотворения М. Цветаевой «Поэт — издалека заводит речь…» цикла «Поэты» (1923). См. т. 2.
10 Измененная цитата из стихотворения Рильке «Vers quel soleil gravitent» («Сады»).
11 Леспинас — см. комментарий 4 к письму 36 к А. А. Тесковой в т. 6. Цитируемые Цветаевой слова принадлежат, однако, не Жюли де Леспинас, а французскому поэту и драматургу Пьеру Шарлю Руа (1683 — 1764). (Письма 1926 года. С. 250.)
12 Первая строка стихотворения Рильке без названия («Сады»).
13 Из стихотворного цикла Рильке «Printemps» («Сады»).
14 Из стихотворения Рильке «Le drapeau» («Сады»).
15 Из стихотворения Рильке «Au ciel, plein d’attention ..» («Сады»).
16 На конверте Рильке не указал своего имени.

1 Письмо от 28 июля 1926 г.
2 Аллюзия на противопоставление «Божественной комедии» Данте «Человеческой комедии» Бальзака.
3 Измененная цитата из стихотворения Рильке «Combien le pape au fond de son faste» («Сады»).
4 Из французской детской песенки «Кораблик».
5 Рильке в своем письме, в частности, писал: «Ты всегда права, Марина (не редкий ли случай для женщины?) — права в самом обычном, самом безмятежном смысле. Это правообладание бесцельно и, должно быть, безначально. Но ты права своей чистой непритязательностью и полнотой целого, откуда ты черпаешь, и в этом — твое беспрерывное право на бесконечность». (Письма 1926 года С. 189-190.)
6 В статье Гёте «Природа» (1782): «И самое неестественное — тоже природа».
7 См. письмо 6 и комментарий 5 к нему… в подарок от Бориса — 23 мая 1926 г. Пастернак прислал Цветаевой свою статью «Несколько положений» (альманах «Современник». М. 1922. № 1), где были процитированы эти строки.

St. Gilles-sur-Vie
14-го августа 1926 г.
Дорогой друг,
получил ли ты мое последнее письмо? Спрашиваю, потому что бросила его в отходящий поезд. Почтовый ящик выглядел весьма зловеще: пыль в три пальца и огромный тюремный замок. Я это заметила уже бросив письмо, рука слишком поторопилась — письмо, наверное, там и останется — до Второго пришествия.
Примерно дней десять назад. Содержание? Письмо и есть — содержание, стало быть, его не имеет, и все же, не вдаваясь в подробности: нечто о том, чтобы спать вместе, тебе и мне (et le lit — table evanouie 1). Постель, чтобы} угадывать вещи,/ видеть чудеса стол — чтобы } их делать / их воплощать. Постель: спина; стол: локоть. Человек сам есть постель и стол и, значит, иметь их не должен.
(То письмо звучало совсем иначе, и поезд, который его… несет и хоронит — свистел и выл иначе, чем пассажирский. Если я его услышу, я сразу пойму, там ли еще мое письмо.)
Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет2. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей3. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы — хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я — за границей! Есмь и не делюсь.
Пусть жена ему пишет, а он — ей. Спать с ней и писать мне — да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) — почерком породненные, словно сестры… Ему братом — да, ей сестрой — нет.
Такова я, Райнер, любое сношение с человеком — остров, и всегда затонувший-целиком, без остатка.
В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди — не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо.
Райнер, напиши мне открытку, всего два слова: письмо, что было в поезде, получил или — не получил. Тогда я напишу тебе большое письмо.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь — надолго. Захочешь — недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости — ты тоже нуждаешься.)
Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?).
Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.
Марина
Прошлое еще впереди…4

St. Gilles-sur-Vie
22-го августа 1926 г.
Райнер, отвечай только «да» на все, что я хочу — поверь, ничего страшного не будет. Когда я говорю тебе, Райнер, что я — твоя Россия, я говорю тебе лишь (еще раз), что люблю тебя. Любовь живет исключениями, обособлениями, отстранениями. Она живет в словах и умирает в поступках. Стремиться быть твоей Россией в действительности — для этого я слишком умна! Оборот речи. Оборот любви.
Райнер, я называюсь иначе: я — все, что ты есть, все твое бытие (быть означает: тобой живут. Etre vecu. Chose vecue . Страдательный залог).
Веришь ли, что я верю в Савойю? Верю, как и ты, словно в царство небесное. Когда-нибудь… (Как? Когда?) Что я видела в жизни? Вся моя молодость (с 1917-го года) — черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен-Жиль? Везде — одно. Плита, метла, деньги (их отсутствие). Вечная нехватка времени. Ни одна женщина из твоих подруг и знакомых не живет так, не могла бы так жить. Не мести, не чистить — вот мое царство небесное. Слишком скромно? Да. Ибо слишком скверно мое царство земное. Райнер, я написала по-немецки: чистить — чистилище (прекрасное слово), чистить здесь, чистилище там, чистить, пока не сметут в чистилище и т. д. Так я пишу, Райнер, — от слова к вещи, слово создавая за словом. Так, думаю, пишешь и ты.
Итак, любимый, не бойся и всегда только «да» на каждое мое} дай / мой — так утешают нищих, невинно и без последствий. Чаще всего моя протянутая рука падает в пустоту, а подаянье — в песок. Чего я от тебя хочу? Того же, чего от всей поэзии и от каждой стихотворной строчки: истины} любого / данного мгновения. Выше этого истины нет. Никогда не деревенея — всегда обращаясь в золу. Хочу лишь слова — оно для меня — уже вещь. Поступков? Последствий?
Я знаю тебя, Райнер, как себя самое. Чем дальше от меня — тем глубже в меня. Я живу не в себе самой — вне самой себя. Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.
Савойя. (Размышленье): Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!) И… легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное… вымоленное. Ты должен упасть с неба.
Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. — «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай. Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их — в эмиграции — всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость!
Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) — и тогда я приеду. В Сен-Жиле я пробуду до 1 — 15 октября, затем — Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии1 и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября — Париж. Ранее ноября нам не увидеться. Кстати — можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется.) Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь… разъять их. Я все равно буду любить тебя — ни больше, ни меньше.
Я радуюсь тебе так, словно ты — целая и всецело новая страна.

О Борисе. Нет, права была я. Его ответ — ответ освобожденного Атласа2. (Ведь он держал на себе небо с небожителями! И, избавившись от своей ноши, он, думаю, еще и вздохнул!) Теперь он свободен от меня. Он слишком добр, слишком жалостлив, слишком терпелив. Удар должна была нанести я. (Рвать, т. е. убивать никто не хочет!) Он знал уже о двух заграницах. Я только высказала, назвала, расколдовала. Теперь все хорошо, государства разделены: я — в потаеннейшей глубине, за пределами всех границ — вне досягания.
Nest — по-русски — гнездо (в единственном числе — рифм не имеет)3. Множественное число: гнезда (с мягким е, ё, почти о — в произношении), рифма: звезды.

Как долго ты пробудешь в Рагаце и как себя чувствуешь? Что ты написал в последнее время?
Да, огромная просьба. Подари мне греческую (по-немецки) мифологию — без философии: простую и подробную: мифы. В детстве, кажется, у меня была книга Штолля. Скоро выйдет мой Тезей (1-я часть: Тезей и Ариадна, драматическая поэма). Сейчас начинаю Федру (все задумано как трилогия: Ариадна — Федра — Елена), и мне нужна мифология. Лейтмотив — гнев Афродиты. — Как жаль, что ты не можешь меня читать! Я перед тобою — глухонемая (собственно, не глухая — немая!)
Подари мне рифмы Штолля, только с надписью, чтоб я никогда не расставалась с ними4. Подаришь?
Обнимаю Тебя.
М.
Сен-Галь5 — Сен-Жиль…

Bellevue (S. el O.)
pres Paris
31, Boulevard Verd
7-го ноября 1926 г.
Дорогой Райнер!
Здесь я живу.
Ты меня еще любишь?
Марина

Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Ты самому себе — самый новый год. (Любимый, я знаю. Ты меня читаешь раньше, чем я пишу) — Райнер, вот я плачу. Ты льешься у меня из глаз!
Милый, раз ты умер, — значит, нет никакой смерти (или никакой жизни!). Что еще? Маленький городок в Савойе — когда? где? Райнер, а как же гнездо для сна? Ты ведь теперь знаешь по-русски и знаешь, что Nest — гнездо и многое другое.
Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе — захочу туда, — а я не смею хотеть, — ты ведь знаешь, что связано с этим «хотеть».
Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом1.
Думал ли ты когда-нибудь обо мне? — Да! да! да! —
Завтра Новый год. Райнер — 1927. 7 — Твое любимое число. Значит, ты родился в 1876 году?2 (газета)? — 51 год?
Какая я несчастная.
Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)
Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты вправе желать и делать.
В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили — как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил — (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказала — не комнату, не дом — целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.
Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня — тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?
Нет, ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко.
Ты — мой милый взрослый мальчик.
Райнер, пиши мне! (Довольно-таки глупая просьба?)
С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!
Марина
Бельвю. 31-го декабря 1926. 10 час<ов> вечера.
Райнер. Ты еще на земле, не прошло еще суток3.

1 Из стихотворения Рильке «Combien a-t-on fait aux fleurs» («Сады»)
2 В письмах от 30 и 31 июля 1926 г Пастернак просил Цветаеву, ввиду сложных психологических переживаний, касавшихся его жены и сына, приостановить их переписку.
3 Евгения Владимировна Пастернак (урожденная Лурье, 1899 — 1965) с сыном Евгением (р. 1923) находилась в Германии в июле-августе 1926 г. Ее поездка в Париж, о которой Пастернак писал Цветаевой, не состоялась.
4 Прошлое еще впереди… (Vergangenheit steht noch bevor ..) — цитата из стихотворения Рильке «Ich bin derselbe noch, der Kniete…» («Часослов»). В переводе А. Биска: «Прошедшее еще придет…»

1 В декабре 1925 г. в берлинской газете «Дни» были опубликованы выдержки из дневника Цветаевой 1919 г. «О Германии».
2 См. предыдущее письмо. Атлас (Атлант) — в наказание за борьбу против Юпитера должен был поддерживать небо на своих плечах (м и ф.).
3 В последнем письме Рильке сетовал на то, что не смог вспомнить, как по-русски будет слово «гнездо».
4 Рильке не успел прислать Цветаевой книгу Штолля «Мифы классической древности». Это сделала секретарь Рильке, Е. А. Черносвитова, уже после его смерти. См. также письмо 11 к П. П. Сувчинскому (т. 6).
5 Местечко Рагац, откуда было послано письмо Рильке, находилось в швейцарском кантоне Сен-Галь.

Это «посмертное письмо» к Рильке, написанное, как и все предыдущие, по-немецки, Цветаева вложила в конверт письма Б. Пастернаку от 1 января 1927 г. Оригинал его не сохранился. (Письма 1926 года. С. 203 — 204.)
1 По христианским верованиям, за правым плечом человека находится его ангел-хранитель.
2 Рильке родился 4 декабря 1875 г. в Праге.
3 К 31 декабря, моменту, когда проходил вечер, со дня смерти Рильке прошло уже более двух суток. Похоронен Рильке 2 января 1927 г.

Мне не хочется писать о Рильке статью. Мне не хочется говорить о нем, этим изымая и отчуждая его, делая его третьим, вещью, о которой говоришь, вне меня. (Пока вещь во мне, она — я, как только вещь во-вне она — она, ты нет, ты опять — я.)

Мне хочется говорить — ему (точней — в него), как я уже говорила в «Новогоднем письме» и «Твоей смерти», как еще буду говорить, никогда не кончу говорить, вслух ли, про себя ли. Что мне в том, что другие слышат, я не им говорю, ему говорю. Не им о нем, ему — его же. Ибо он именно та вещь, которую я хочу ему сказать, данный он, мой он, он моей любви, нигде вне ее не существующий.

Еще мне хочется говорить с ним — это было и кончилось, ибо, даже учитывая сон, сон — редко диалог, почти всегда монолог: нашей тоски по вещи, или тоски вещи по нас. Взаимных снов не бывает. Либо я другого в сон вызываю, либо другой в мой сон входит. Дело одного, а не двух. (Вспомним все пришествия с того света, перед которыми мы в жизни (Гамлет не в счет, ибо — литература), в жизни немы. И все наши заклинания придти, на которые никто не отзывается. «Приду, когда смогу», как мы: «увижу, когда привидится», нечто вроде старинных «оказий». Связь сохраняющаяся только внутри и рвущаяся при малейшей попытке осуществления. Разговор по сорванному проводу. Единственное доказательство смерти.) И — если даже диалог — то две партитуры одной тоски.

Словом, беседа: вопрос и ответ (здесь — ответ и ответ) моя с Рильке кончилась, и может быть — единственное, что кончилось.

А главное мне хочется, чтобы он говорил — мне. Это может быть во сне и через книги. Снов много и книг много, — невиданных снов и неизданных писем Рильке. Учитывая отзвук — хватит навек.

О посмертных письмах. Благодарна тем, кто дал мне возможность их прочесть, но их благодарности не услышу, и о природе своей благодарности — умолчу. (Исключение — «неизвестная», сообщившая, то есть создавшая вещь, которой бы без нее, в слове, не было — своего Рильке, еще одного Рильке.)

— Это бы Рильке задело. — А сегодня? В чем, ради Бога, разница? Каким образом вещь, бывшая бы вчера — почти предательством доверия, сегодня, по отношению к тому же лицу, чуть ли не «священный долг»?

Вещь либо плоха, либо хороша, день — ничто, факт смерти — ничто, для Рильке — ничто, ничем никогда и не был. Опубликовывал ли он день спустя после их смерти письма своих друзей?

Дело не в целях, дело в сроках. Через пятьдесят лет, когда все это пройдет, совсем пройдет, и тела истлеют и чернила посветлеют, когда адресат давно уйдет к отправителю (я — вот первое письмо, которое дойдет!), когда письма Рильке станут просто письма Рильке — не мне — всем, когда я сама растворюсь во всем, и, — о, это главное — когда мне уже не нужны будут письма Рильке, раз у меня — весь Рильке.

Нельзя печатать без спросу. Без спросу, то есть — до сроку. Пока адресат здесь, а отправитель там, ответа быть не может. Его ответ на мой вопрос и будет срок. — Можно? — Пожалуйста. А будет это не раньше, чем — Богу ведомо.

Мне скажут (а не скажут — сама себе скажу, ибо наш худший (лучший) противник, самый зоркий и беспощадный — мы): «Но Рильке сам стоял за то, чтобы печатали его письма, в которых, наравне со стихами, жил весь»…

Рильке — да, а ты? Разрешение на печатание — пусть, но есть ли разрешение на желание? (“Позволь, чтобы мне хотелось»…) И если даже желание самого Рильке — как оно могло стать твоим? И если даже простое выполнение его желания, скажу больше, твоему вопреки — где же любовь? Ибо любовь не только повинуется — и диктует, не только отдает — но и отстаивает.

Так, разреши мне Рильке тысячу раз — мое дело отказаться. И проси меня Рильке в тысячный раз — мое дело отказать. Ибо воля моей любви выше его надо мной воли, иначе она не была бы любовь: то, что больше всего. (Беру худший для себя случай: многократной, настойчивой просьбы Рильке, которой, конечно, не было, было — обмолвка — если было.) Так, запросив: есть ли разрешение на желание? — утверждаю: есть разрешение на нежелание, не Рильке — мне — данное, моей любовью — у Рильке — взятое. — Позволь мне не только не печатать твоих писем, но этого и не хотеть.

Как можно, любя человека, отдавать его всем, «первому встречному, самому недостойному» . Как можно это вынести — перевод его почерка на лино- или монотип? с бумаги той — на бумагу — эту?

Где же ревность, священная после смерти?

Дело не в ушах, уже потому не мешающих, что не слышат, не то слышат, свое слышат, а в направленности моей речи — от него (раз о нем!), в голом факте отвода речи, вне ее содержания. Ибо: не только хуля предают, и хваля предают — доверие тебе вверившегося, удостоившего тебя быть при тебе — собой. Но не только доверие — того, и доверие свое — к нему (не наши чувства в нас, а мы в них), предательство взаимного доверия, которое и есть тайна, которая и есть любовь.

Болевой аккомпанемент к каждому нашему слогу, болевое эхо, с той разницей, что опережает звук — вот сердце. Эхо-наоборот. Не отзвук, не призвук, до — звук. Я еще рта не раскрыла, а уже раскаиваюсь — ибо знаю, что раскрою — и рот и тайну. Раскрытие тайны есть просто раскрытие рта. Кто из нас этого не знал: «как с горы»…

Так, Иоанна до — олго не говорила дома о чуде голосов.

Была тайна. Тайны нету. Был союз. Союз распался. Брешью, проложенной типографским станком, вошли все.

Единственное разительное исключение, в которое не верю, ибо каждое исключение из — включение в (нельзя исключиться в пустоту), т. е. неминуемое попадение в другой закон — («для него закон не писан», да, ибо в данную минуту пишется им) — итак, единственное разительное исключение, т. е. — начало нового закона — знаменитые Briefwechsel Беттины Брентано.

Поверим на секунду в «исключение», и —

Первое: Беттина давала не письма, а переписку, не один голос, а два. Если предательство — полное и цельное.

Второе: в переписке с Гёте (Goethes Briefwechsel mit einem Kinde ) Беттина, по собственному заявлению, ставит ему памятник. Памятник старцу, снизошедшему к ребенку, тому Гёте, которого вызвала она, создала она, знала только она. — Психея, играющая у ног не Амура, а Зевеса, Зевес, клонящийся не над Семелой, а над Психеей. — Прославить его по мере собственных (детских — как она думала) сил. Еще и так прославить. Вспомним Тайного Советника Гёте — и поймем Беттину.

Не забудем также, что последним гостем умирающего Гёте был старший сын Беттины, что Беттина отдавала давно-давно прошедшее, и свое — почти посмертное.

В другой книге: Gьnderode (переписка с подругой) — тот же памятник, там — старости и славе, здесь — юности и тени. Долгой жизни. Ранней смерти. Оживить бессмертие. Обессмертить раннюю смерть. Тот же долг любви. Прославить. Поставить.

Третье: Беттина переписку с близкими печатала и при жизни тех — с братом, например (Clemens Brentanos Jugendkranz [“Венок юности» Клеменса Брентано (нем.).]), с молодым другом, например, будучи уже старой женщиной (Julius Pamphilius), что уже снимает с нее всякую тень посмертного предательства.

И — все случаи в одном — Беттина, оглашая письма друзей, как бы говорит ими за бессловесных. Такого Гёте никто не знал, такой Gьnderode никто не знал, такого Клеменса, ныне мрачного фанатика церковности — забыли, такого Julius Pamphilius’a вообще не было, он весь внушен Беттиной и продержался в воздухе ровно столько, сколько она его в нем продержала.

А Рильке таким, как он в письмах, — знали все, ибо другого Рильке — «знаменитого» Рильке, «домашнего» — Рильке, «литератора» — Рильке, «человека общества» — Рильке — не было. Был один Рильке, т. е. всё, кроме упомянутого, в одном. Что прибавить к всему? — Еще — все?

Любовь не терпит третьего. Беттина не терпит второго. Ей Гёте — помеха. Одна — любить. Сама — любить. Взять на себя всю гору любви и сама нести. Чтоб не было легче. Чтоб не было меньше.

Чту обратное дележу? Отдача! Беттина, в «Goethes Briefwechsel mit einem Kinde» свою безраздельную (и только посему неразделенную) любовь отдает — всю — не кому-нибудь, а во имя Твое. Так же отдает, как когда-то (сама!) брала. Так же всю, как когда-то всю — отстаивала.

Так сокровища бросают в костер.

Ни мысли о других. Ни мысли о себе. Du. Du. Du . И — о чудо — кому же памятник? Kind’y, а не Гёте. Любящей, а не любимому. Беттине, не понятой Гёте. Беттине, не понятой Беттиной. Беттине, понятой Будущим: Р. -М. Рильке.

Хвастать, хвалиться, хвалить, восхвалять, славословить. Начнем с конца. Начнем с начала Беттины. «Всякое дыхание да хвалит Господа». Беттина хвалила Господа — каждым своим дыханием. Какой-то поздний толкователь Беттины: «Беттина Бога никогда не нашла, потому что никогда его не искала». Потому-то не искала, что отродясь нашла. Ищут ли леса — в лесу?

А если Беттина Бога Богом никогда не называла, — ему-то все равно, ибо он знает, что его не так зовут — никак не зовут — и так зовут. И не было ли в каждом ее «Du» больше, чем может вместить человек? И не отсылал ли ее Гёте своими отмахиваньями и отнекиваньями непосредственно к Богу? Если и доходила — не отсылал. «Я не Бог», — вот все, что Тёте сумел сказать Беттине. Рильке бы сказал: «Бог — не я».

Гёте Беттину Беттине возвращал.

Каждое дыхание Беттины — славословие: «Loben sollen wir» , — это Беттина сказала или Рильке сказал?

Письма Беттины (не Гёте — ей) — одна из самых любимых книг Рильке, как сама Беттина — одно из самых любимых, если не самое любимейшее из любимых им существ.

Еще — Беттина была первая. И, как первая — заплатила. Между приемом ее «Briefwechsel mit einem Kinde» и приемом появляющейся ныне переписки Рильке — пропасть, шириной в целый век и глубиной в целое новое людское сознание. Беттина знала, на что шла, иначе бы не предпослала своему шагу возгласа: «Dies Buch ist fur die Guten und nicht fur die Bosen!» — и шла вопреки. Нынешние адресаты тоже знают, на что идут, — потому и идут.

Ничто не пример. И Беттина не пример. Беттина права безвозвратно и неповторно по тому жестокому закону исключительности, в который, родясь, вышагнула.

И, очутившись лицом к лицу с Рильке: может быть, он для всех писал? — Может быть. — Но «все» всегда будут, не данные все — будущие все. И дальние его, Рильке, с его Богом-потомком лучше услышат. Рильке то, что еще будет сбываться — века.

Те семь писем, лежащие у меня в ящике (делающие то же, что делает он, не он, а его тело, так же как и письма — не мысль, а тело мысли) — те семь писем, лежащие у меня в ящике, с его карточками и последней элегией отдаю будущим — не отдам, сейчас отдаю. Когда родятся — получат. А когда родятся — я уже пройду.

Это будет день воскресения его мысли во плоти. Пусть спят до поры, до — не Страшного, а — Светлого суда.

Так, верная и долгу и ревности, не предам и не утаю.

А сегодня мне хочется, чтобы Рильке говорил — через меня. Это, в просторечии, называется перевод. (Насколько у немцев лучше — nachdichten! Идя по следу поэта, заново прокладывать всю дорогу, которую прокладывал он. Ибо, пусть — nach (вслед), но — dichten! — то, что всегда заново. Nachdichten — заново прокладывать дорогу по мгновенно зарастающим следам.) Но есть у перевода еще другое значение. Перевести не только на (русский язык, например), но и через (реку). Я Рильке перевожу на русскую речь, как он когда-нибудь переведет меня на тот свет.

За руку — через реку.

Статья о Рильке потому еще бесполезна, что он статей о других не писал, а о себе не читал. Не прочел бы (не прочтет) и моей. Рильке и статья (в Германии о нем даже пишут диссертации) — дикость. Вскрыть сущность нельзя, подходя со стороны. Сущность вскрывается только сущностью, изнутри — внутрь, — не исследование, а проникновение. Взаимопроникновение. Дать вещи проникнуть в себя и — тем — проникнуть в нее. Как река вливается в реку. Точка слияния вод — но оно никогда не бывает точкой, посему: встреча вод — встреча без расставанья, ибо Рейн — Майн принял в себя, как Майн — Рейн. И только Майн о Рейне правду и знает (свою, майнскую, как Мозель — мозельскую, вообще-Рейна, — вообще-Рильке — нам знать не дано). Как рука в руке, да, но еще больше: как река в реке.

Проникаясь, проникаю.

Всякий — подход — отход.

Рильке — миф, начало нового мифа о Боге-потомке. Рано изыскивать, дайте осуществиться.

Книгу о Рильке — да, когда-нибудь, к старости (возрасте, наравне с юностью особенно любимом Рильке), когда немножко до него дорасту. Не книгу статей, книгу бытия, но его бытия, бытия в нем.

Лиц, затронутых данными письмами и может быть немецкого языка не знающих (хорошего перевода на русский его стихов — нет), отвожу к его книге «Les Cahiers de Malte Laurids Brigge» (в прекрасном переводе Maurice Betz’a, самим Рильке проверенном) и к маленькой, предсмертной, книжечке стихов «Vergers» , французской в подлиннике.

Медон, февраль 1929

Примечания

1. Кавычки из будущего (примеч. М. Цветаевой).

2. Переписка (нем.).

3. Переписка Гёте с ребенком (нем.).

4. Я не хочу взаимности! (нем.).

5. Ты. Ты. Ты (нем.).

6. «Хвалить должны мы» (нем.).

7. «Эта книга для добрых, а не для злых!» (нем.).

8. Петь? сказывать? сочинять? творить? — по-русски — нет (примеч. М. Цветаевой).

9. Записки Мальте Лауридса Бригге (фр.).